** Ключ. «Из кубка моего пьёт птица…»

 

Выдающимся французским поэтом называл Теофиля Готье Валерий Брюсов, и это, пожалуй, самая скромная оценка, какую мог заслужить поэт, в междоусобицу буржуазных революций выдвинувший принцип «Искусство для искусства» и непогрешимо проводивший его в жизнь. Напрасно обвиняли его в скудости мысли: Готье живописец, и его мысль так же мало говорит, как много изъясняет. Провозгласив себя пажем Виктора Гюго, Готье показывал смысл, а не высказывал содержание. Свободной рукой Готье пишет, а не записывает. Готье – художник и поэт, и поэтому яркая и чёткая предметность стихотворных форм ему нужна не для контраста линий и самобытности идеологии, а для самого пения с «ритмом звучным, как орган», и мелодией, в которой «рокочет лира».

 

Предисловье

 

В часы всеобщей смуты мира

Оставил Гёте ратный стан

И создал «Западный Диван»,

Оазис, где рокочет лира.

 

Для Низами, забыв Шекспира,

Он жил мечтой далёких стран

И ритмом звучным, как орган,

Пел о Гудут, живущей сиро.

 

Как Гёте на свою тахту

В Веймаре убегал от прозы

Гафизовы лелеять розы,

 

Оставив дождь и темноту

Стучаться в окна мне сильнее,

Я пел «Эмали и Камеи».

 

 

            1913-й год. Николай Степанович Гумилёв, молодой основатель акмеизма, конквистадор в прошлом, а ныне паладин, адамист с мужественно твёрдым и ясным взглядом на жизнь, накануне пушечных обедов мировой войны собирал кроветворные эмали и камеи, краеугольные камни западного искусства, чтобы нежно соединить их в одном стремлении на востоке. Он лелеял розы латинской поэзии и, наслаждаясь их благоуханием, прикасался к самым трепетным лепесткам. Труд коллекционера оценивается среди изысканности и красоты галереи, труд историка и переводчика – среди имён на дорогих могилах, окружающих дворец воспоминаний.

            «Всякое направление испытывает влюблённость к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Подбор этих имён не произволен. Каждое из них – краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной его стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека, Рабле – тело и его радости, мудрую физиологичность, Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе, хотя знающей всё, – и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие, Теофиль Готье для этой жизни нашёл в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента – вот та мечта, которая объединяет сейчас между собою людей, так смело назвавших себя акмеистами» (Н. С. Гумилёв. «Наследие символизма и акмеизм»).

 

Дворец воспоминаний*

 

…Ночь падает, и тени ночи

В заснувших прячутся углах.

Неведомое, тёмный зодчий,

На страх нагромождает страх.

 

Сквозь свет от факелов тяжёлый

Блеснёт свечой мгновенный пыл,

Широкие их ореолы

Сияют лампами могил.

 

И вот раскрылись двери сами,

Замком не звякнув, в мой салон,

И ветра бледными гостями

Внезапно сумрак населён.

 

Портреты стены покидают

И жёлтым носовым платком

Поспешно с лиц своих стирают

Растаявшего лака ком.

 

Озарены дрожащей свечкой,

Твердят неясные слова

И пальцы греют перед печкой,

Где ярко вспыхнули дрова.

 

Их отдала назад гробница,

Их взгляд не страшен, не тяжёл,

Горячий пурпур хлынул в лица

И в вены прошлого вошёл.

 

О, эти маски снеговые!

Они внезапно зацвели,

Ах, это вы, мои былые

Друзья! Спасибо, что пришли.

 

 

            «Он по настоящему любил и интересовался только одной вещью на свете – поэзией… Люди, близкие к нему, знают, что ничего воинственного, авантюристического в натуре Гумилёва не было. В Африке ему было жарко и скучно, на войне мучительно мерзко, в пользу заговора, из-за которого он погиб, он верил очень мало… Он твёрдо считал, что право называться поэтом принадлежит только тому, кто в любом человеческом деле будет всегда стремиться быть впереди других, кто глубже других зная человеческие слабости – эгоизм, ничтожество, страх – должен будет преодолевать в себе ветхого Адама» (Г. Иванов).

 

Я помню восемьсот тридцатый

Год, и я в нём опять, опять.

Мы – как отрантские пираты,

Нас было сто, осталось пять.

 

Тот важен рыжей бородою,

Как Фридрих Барбаросса сам,

И этот тонкою рукою

Проводит по большим усам.

 

Скрывая вечные вопросы

Под блеском своего манто,

Сжигает Петрус папиросы,

Он их зовёт «папелито».

 

Тот мне рассказывает планы,

Они не осуществлены,

Икар, упавший в океаны,

Что всем порывам суждены.

 

У этого готова драма,

Где новый метод воплощён,

Где говорить друг с другом прямо

Могли Мольер и Кальдерон.

 

Тот запустенье замечает

И шепчет: «Love’s abours lost»,

Фриц Сидализе объясняет,

Как Мефистофель прячет хвост.

 

К забвенью, к ветхому Адаму, зовёт беспамятное настоящее – сегодня, которое разрушает вчерашнее и не терпит ничего из того, что память делает живым. Таким образом, день нынешний лишает себя всего богатства дня предыдущего. Это очень естественно забыть о душах вещей и жить среди мёртвых предметов, ведь живому не укрыться за прозрачными телами призраков, если не возведён дворец воспоминаний, в котором те коротают ночь.

 

Встающий день в окошке блещет,

А призракам милее мгла;

И уж просвечивают вещи

Сквозь их прозрачные тела.

 

Растаяв, свечи угасают,

Дымком подёрнулся паркет,

В камине искры тают, тают,

Дворца воспоминанья нет.

 

Опять декабрь рукою властной

Песочные часы свернёт,

И настоящее напрасно

Меня к забвению зовёт.

 

 

            «Осенью 1829 г. двое юношей постучали в дверь дома на улице Жан-Гужона, где их ждал самый знаменитый от Монмартра до Монпарнаса человек, двадцативосьмилетний мэтр Виктор Гюго. Старший юноша едва достиг совершеннолетия, но его дружбы искали, знакомством с ним гордились. Это был Жерар Лабрюни, автор книги стихов и переводчик «Фауста», которому Гёте поручил передать своё полное удовлетворение. Никогда Жерар де Нерваль, как он начал называться впоследствии, не был так чествуем, как в эту эпоху своей жизни. Рядом с ним был изысканно одетый, с густой гривой волос, обличавших в нём художника, девятнадцатилетний ученик мастерской Риу Теофиль Готье. Жерар Лабрюни оценил в нём широкие плечи, громкий голос и безмерную любовь к поэзии, решив, что всё это может пригодиться мэтру. К тому же он сам писал стихи, и его поэму «Похищение Елены» можно было бы напечатать, если бы повар его родителей не употребил её, чтобы опалить курицу, беда небольшая, потому что под мышкой Теофиля был портфель, полный других рифмованных строк» (Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье»).

 

Часы

 

Два раза открывал часы я

И оба раза замечал,

Что там же стрелки золотые,

А час, однако, пробежал.

 

Часы, висящие в гостиной,

Смеяся надо мной, шипят,

Их голос серебристо-длинный

Звучал два раза, как набат.

 

И солнечный кадран, немного

Дразня, отметил мне перстом

Уже заметную дорогу,

Что совершила тень на нём.

 

Часы на дальней колокольне

Сказали время; каланча

Глумится надо мной привольней,

Последний отзвук их шепча.

 

Ах, значит, умер мой зверёчек,

А я мечтами занят был,

В его рубиновый замочек

Вчера ключа я не вложил.

 

И я не вижу, наблюдая,

Пружину, быструю всегда,

Как будто бабочка стальная,

Снующую туда, сюда.

 

Да, я таков! Когда я смело

Мечтою уношусь во мрак,

То без души неловко тело,

Оно живёт Бог знает как!

 

А вечность круг свой совершает

Над этой стрелкой неживой,

И время ухо наклоняет

Послушать сердца стук глухой.

 

То сердце, о котором верит

Ребёнок, что оно живёт, –

В груди полёт его измерит

Иного сердца лёгкий лёт.

 

Оно мертво и живо будет,

А брат его весь путь прошёл, –

Ведь Тот, который не забудет,

Когда я спать его завёл.

 

 

            Все часы суть облака…

            «Ещё до 1866 года, когда группа парнасцев открыла свой журнал «Le Parnasse Contemporain» стихами Теофиля Готье, его одного из всех романтиков признавая не только своим, но и maitr’ом, и даже до 1857 года, когда Бодлер, посвящая Теофилю Готье свои «Цветы Зла», назвал его непогрешимым поэтом и совершеннейшим волшебником французской словесности, мнение о безусловной безупречности его произведений разделялось во всех кругах, не чуждых литературе. И несмотря на то, что это мнение вредило поэту в глазах толпы, которая считала холодным – его, нежного, застывшим – его, бесконечно жадного до жизни, неспособным понимать других поэтов – его, заключившего в одном себе возможности французской поэзии на пятьдесят лет вперёд, – он любил настаивать на этом качестве и возводил его в принцип, дразня гусей» (Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье»).

            По всей видимости, не один Дон Кихот Ламанчский послужил Александру Дюма прототипом отважного гасконца д’Артаньяна. Теофиль Готье, «совершеннейший волшебник французской словесности», родился 30 августа 1811 года на испанской границе в городке Тарб. Он принадлежал к старой буржуазной фамилии, ни по состоянию, ни по положению в округе не уступавшей дворянским. «Первые впечатления детства были так сильны, что он всю жизнь тосковал по югу. Его неукротимый характер обнаружился рано. Трёх лет перевезённый в Париж, он, увидев однажды солдат, говорящих по-гасконски, бросился к ним, уцепился за их платье, умоляя свезти его обратно в Тарб» (Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье»).

 

Ключ

 

Близ озера источник плещет,

Меж двух камней ему легко;

Вода смеющаяся блещет,

Как бы собравшись далеко.

 

Она лепечет: «Я довольна,

Так жутко было под землёй,

Теперь мой берег – луг привольный,

Играет солнце надо мной.

 

Мне незабудки голубые

Стыдливо шепчут: «Не забудь!»

Стрекозьи крылья золотые

Меня царапают чуть-чуть.

 

Из кубка моего пьёт птица…

Кто знает? Может быть, потом

И я могу рекой разлиться,

Что смоет холм, утёс и дом.

 

О, как оденут пеной воды

Мосты гранитные в туман,

Неся большие пароходы

Во всё берущий океан».

 

Так созидает сотни планов

На будущее юный ключ,

Как кипяток горячих чанов,

Бежит поток его, кипуч.

 

Но колыбель близка к могиле,

Гигант наш умирает мал,

Он падает, едва лишь в силе,

В лежащий около провал.

 

 

            Искусство для жизни или искусство для искусства? Ключ в вопросе о том, к кому обращены ваши стихи. Из кубка моего пьёт птица, не подозревая о законах механики, – все часы суть облака, всё в мире вещей тикает более или менее случайно… Житие и бытие, акмеист Гумилёв и романтик Готье: облака на одном небе. Был ли Николай Гумилёв сродни Теофилю Готье, плодовитому писателю, путешественнику и поэту, который эпатировал публику красным жилетом и волосами неимоверной длины? К кому были обращены стихи? Они есть и существуют до сих пор, благодаря смыслу, идеально воплощённому в форме. Искусство – это бытие, которое не обращено, но взращено, чтобы юный ключ не потерялся в провале, чтобы не умер малым гигант.

 

To Dawe, esq

 

Зачем твой дивный карандаш

Рисует мой арапский профиль?

Хоть ты векам его предашь,

Его освищет Мефистофель.

 

Рисуй Олениной черты.

В жару сердечных вдохновений

Лишь юности и красоты

Поклонником быть должен гений.

(А. С. Пушкин)

 

В жару сердечных вдохновений Александр Сергеевич Пушкин грани ширил бытия и вымыслом множил формы. Лишь юность и красота достойны быть предметом поклонения и не важно, в какой части света гений обретает их, – при взгляде ли на дочь президента Академии художеств или при любовании её портретом. Мыслью Пушкина проникнут отклик Николая Гумилёва на мысль Теофиля Готье: «Он уже познал величественный идеал жизни в искусстве и для искусства, – идеал, которому мир может противопоставить одну только любовь».

            «Чем же был этот загадочный акмеизм, что притязал упразднить и сменить русский символизм, его идеологию, его методы иносказания? – Задался вопросом Андрей Яковлевич Левинсон, театральный критик, «лучший знаток европейского балета» (И. фон Гюнтер). – Приятием и утверждением зримого и ощутимого мира, культом углублённой и усиленной конкретности, славословием вещи и её имени: слова. Омолодить мир, увидеть его словно впервые в первозданном его облике, такова надежда. Самая же поэзия представлялась Гумилёву и его кругу не как плод прихотливых вдохновений, а как стихотворное ремесло, имеющее свои законы и приёмы, свой материал: слово в его значении и его звучании, образности и ритме; недаром группа его, в которой участвовал тогда и ветреный, взбалмошный Сергей Городецкий, объединилась в цех, где вокруг мастеров сплотились ученики» (А. Левинсон. «Гумилёв»).

            Однако и работа и творческое вдохновение были несомненны так же, как гений и школа, форма и материал. «Писать следует не тогда, когда можно, а когда должно», прежде ощутив насыщенность чувства, зрелость образа и глубину волнения. «Надо или совсем ничего не знать о технике, или знать её хорошо» (Н. С. Гумилёв), – объяснял мэтр и вместе с тем осторожно в форму вливал материал: гений оказывался полезным и в школе. Готье сквозь бронзу и мрамор угадывал великолепные формы вечной красоты, и бессмертные черты носили отпечаток воздушной мечты творца: хотя бы в эти минуты полуголодный Теофиль мог положить к ногам любимой женщины весь мир.

 

Поэма женщины

 

Паросский мрамор

 

К поэту, ищущему тему,

Послушная любви его,

Она пришла прочесть поэму,

Поэму тела своего.

 

Сперва, надев свои брильянты,

Она взирала свысока,

Влача с движеньями инфанты

Темно-пурпурные шелка.

 

Такой она блистает в ложе,

Окружена толпой льстецов,

И строго слушает всё то же

Стремленье к ней в словах певцов.

 

Но с увлечением артиста

Застёжки тронула рукой

И в лёгком облаке батиста

Явила гордых линий строй.

 

Рубашка, медленно сползая,

Спадает к бёдрам с узких плеч,

Чтоб, как голубка снеговая,

У белых ног её прилечь.

 

Она могла бы Клеомену

Иль Фидию моделью быть,

Венеру Анадиомену

На берегу изобразить.

 

И жемчуга столицы дожей,

Молочно-белы и горды,

Сияя на атласной коже,

Казались каплями воды.

 

Какие прелести мелькали

 В её чудесной наготе!

И строфы поз её слагали

Святые гимны красоте.

 

Как волны, бьющие чуть зримо,

Как белый от луны утёс,

Она была неистощима

В великолепных сменах поз.

 

 

            «Ритм найден; осталось только писать. Шедевры следовали за шедеврами. После «Mademoiselle de  Maupin», этой энциклопедии любви, следовал «Фортунио», молодой раджа, расточающий в Париже сказочное богатство, «Жетатура», юноша, гибнущий под властью рока, «Две звезды» – роман приключений, «Капитан Фракасс» и др.».

            «Действительно, как бы следуя завету Пушкина «лишь юности и красоты поклонником быть должен гений», Готье любил описывать сказочные богатства, принадлежащие весёлым молодым людям, расточающим их на юных, прекрасных и всегда немного напоминающих кошек женщин, – этих молодых людей, любовные признания которых звучат, как дерзкое и томное: «Цинтия, торопитесь», и женщин, вносящих в слишком светлый мир любви сладкое ощущение холода смерти» (Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье»).

 

Но вот, устав от грёз античных,

От Фидия и от наяд,

Навстречу новых станс пластичных

Нагие прелести спешат.

 

Султанша юная в серале

На смирнских нежится коврах,

Любуясь в зеркало из стали,

Как смех трепещет на устах.

 

Потом грузинка молодая,

Держа душистый наргиле

И ноги накрест подгибая,

Сидит и курит на земле.

 

То Энгра пышной одалиской

Вздымает груди, как в бреду,

Назло порядочности низкой,

Назло тщедушному стыду!

 

Ленивая, оставь старанья!

Вот дня пылающего власть,

Алмаз во всём своём сиянье;

Вот красота, когда есть страсть!

 

Закинув голову от муки,

Дыша прерывисто, она

Дрожит и упадает в руки

Её ласкающего сна.

 

Как крылья, хлопают ресницы

Внезапно потемневших глаз,

Зрачки готовы закатиться

Туда, где царствует экстаз.

 

Пусть саван английских материй

То, чем досель она была,

Оденет: рай открыл ей двери,

Она от страсти умерла!

 

Пусть только пармские фиалки,

Взамен цветов из стран теней,

Чьи слёзы сумрачны и жалки,

Грустят букетами над ней.

 

И тихо пусть её положат

На ложе, как в гробницу, там,

Куда поэт печальный может

Ходить молиться по ночам.

 



* Фрагмент.