** Рождение. «Обманите меня... но совсем, навсегда...»
Летом 1909 года Николай Гумилёв гостит в Крыму у Максимилиана Волошина. Вместе с ним – поэтесса и переводчица Елизавета Дмитриева, которой он не так давно сделал предложение и получил отказ. Тем не менее Гумилёв не оставляет своих ухаживаний и продолжает добиваться её руки.
По воспоминаниям Волошина, «Лиле в то время было девятнадцать лет. Это была маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом. Она была хромой от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве у всех её игрушек отламывалась одна нога, так как её брат и сестра говорили: «Раз ты сама хромая, у тебя должны быть хромые игрушки».
Трудное детство и хромые игрушки, загадки русской литературы... Сколько интриг, страстей и эмоций закрутится вокруг этого прекрасного «урода»! Между тем, Дмитриева была студенткой Петербургского университета и изучала старофранцузскую и староиспанскую литературу. Кроме того, она преподавала в приготовительном классе Петровской женской гимназии.
«Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашёл себе подругу из породы лебедей», – лебединый росчерк Николая Степановича на альбоме, подаренном Лиле. «Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, – рассказывала она, – никогда не соглашалась я на это. <...> В «будни своей жизни» не хотела я вводить Н. Степ. Те минуты, которые я была с ним, я ни о чём не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н. С., и ещё: в нём была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство – желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья».
Туда же, на взморье в Коктебель в дом Макса Волошина, добирается граф Алексей Толстой с супругой – «мистик и народник, типичный «петербургский» поэт», как называл его бывший с ним в приятельских отношениях Николай Гумилёв. Молодой Толстой отличался нагромождением словесной околесицы, посредственными стихами, чем-то вроде пародии на стихи крестьянских поэтов:
Утром росы не хватило,
Стонет утроба земная.
Сверху то высь затомила
Матушка степь голубая.
Бык на цепи золотой
В небе высоко ревёт...
Вон и корова плывёт,
Бык увидал огневой,
Вздыбился, пал...
(А. Н. Толстой)
«Каждая мысль заранее обуславливает свою форму: поэтическую, прозаическую, живописную или музыкальную, иначе она не мысль, а недомыслие». Однажды с горечью сказанное Николаем Гумилёвым о поэте Льве Зилове, который подражал прозе Бориса Зайцева, можно отнести и к Алексею Толстому – в ту пору Толстой ещё не «освоился» в русской литературе. К 30-м годам достигнут известности Лев Зилов – автор десятка книжек стихов для детей, и Алексей Толстой – «советский граф», романист и превосходный рассказчик.
В чердачной комнатке под самой крышей волошинского дома Гумилёв, как буря, выплёскивает своих «Капитанов». Он помнит все существованья, помнит нетленное бытие народов, в которых жил, и разве уместны упрёки Макса об «апломбе, в связи с перепутанными фактами из школьных учебников истории». Какое дело до них путнику, неутомимому, как время, ведь даты эти – он сам. Гумилёв читает стихи тут же, у Волошина, с неожиданным блеском в глазах, голосом сильным и приглушённым:
По изгибам зелёных зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель.
Чья не пылью затерянных хартий, –
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь.
И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт.
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвёт пистолет
Так, что сыплется золото с кружев,
С розоватых барбантских манжет.
Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса, –
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернёт паруса.
Разве трусам даны эти руки,
Этот острый уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат?
Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?
«Я звала его «Гумми», – спустя много лет исповедовалась Елизавета Дмитриева, – не любила имени «Николай», – а он меня, как зовут дома меня, «Лиля» – «имя похоже на серебристый колокольчик», так говорил он.
В Коктебеле всё изменилось. Здесь началось то, в чём больше всего виновата я перед Н. Ст. Судьбе было угодно свести нас троих вместе: его, меня и М. Ал. – потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая это был Макс. Ал.
Если Н. Ст. был для меня цветение весны, «мальчик», мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую» (Е. И. Дмитриева. «Исповедь»).
* * *
Ел. Дмитриевой
К этим гулким морским берегам,
Осиянным холодною синью,
Я пришла по сожженным лугам,
И ступни мои пахнут полынью.
Запах мяты в моих волосах,
И движеньем измяты одежды;
Дикой масличной ветвью в цветах
Я прикрыла усталые вежды.
На ладонь опирая висок
И с тягучею дрёмой не споря,
Я внимаю, склонясь на песок,
Кликам ветра и голосу моря...
Коктебель. Май 1909
«Когда-то феи собирались вокруг новорождённых принцесс, – колдовским шёпотом навевает Волошин, – и каждая клала в колыбель свои дары, которые были, в сущности, не больше, чем пожеланиями. Мы – критики – тоже собираемся над колыбелями новорождённых поэтов. Но чаще мы любим играть роль злых фей и пророчить о том мгновении, когда их талант уколется о веретено и погрузится в сон. А слова наши имеют реальную силу. Что скажем о поэте – тому и поверят. Что процитируем из стихов его – то и запомнят. Осторожнее и бережнее надо быть с новорождёнными» (М. А. Волошин. «Гороскоп Черубины де Габриак»).
Этот русский парижанин, который верил и в жизнь, и в сон, и в правду, и в игру, странник и поэт, мечтатель и прохожий, который не звал за собой в свой бездомный долгий путь, этот маг и мистификатор своим безошибочным художественным чутьём угадывает в маленькой хроменькой Лиле поэтический дар, и «то, что девочке казалось чудом, – свершилось»:
В напрасных поисках за ней
Я исследил земные тропы,
До древних пристаней Европы.
Она забытый сон веков,
В ней несвершённые надежды.
Я шорох знал её шагов
И шелест чувствовал одежды.
Тревожа древний сон могил,
Я поднимал киркою плиты...
Её искал, её любил
В чертах Микенской Афродиты.
Пред нею падал я во прах,
Целуя пламенные ризы
Царевны Солнца – Таиах
И покрывало Моны-Лизы.
Под гул молитв и дальний звон
Склонялся в сладостном бессильи
Пред ликом восковых Мадонн
На знойных улицах Севильи.
И я читал её судьбу
В улыбке внутренней зачатья,
В улыбке девушек в гробу,
В улыбке женщин в миг объятья.
Порой в чертах случайных лиц
Её улыбки пламя тлело,
И кто-то звал со дна темниц,
Из бездны призрачного тела.
Но неизменна и не та
Она сквозит за тканью зыбкой,
И тихо светятся уста
Неотвратимою улыбкой.
Июль 1909
«Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, – к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдёшь к Г-ву – я буду тебя презирать». – Выбор был уже сделан, но Н. С. всё же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне всё казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н. С. уехать, не сказав ему ничего» (Е. И. Дмитриева. «Исповедь»).
Жизнь, заметил Пифагор, подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые счастливые – смотреть; так и в жизни иные, подобные рабам, рождаются жадными до славы и наживы, между тем как самые счастливые – до единой только истины. Пифагор исследовал взаимоотношения чисел и арифметическим путём решал многие геометрические задачи своего времени. Когда он нашёл, что в прямоугольном треугольнике квадрат гипотенузы равен квадрату катетов, то принёс богам гекатомбу – «жертву быками воздвиг».
Сердцу бога сладко мил
Терпкий дух земли горючей,
Запах жертв и дым кадил.
Дэлос! Ты престолом Фэба
Наг стоишь среди морей,
Воздымая к солнцу – в небо
Дымы чёрных алтарей.
Что делосский рыбак Пирр, античный герой Евфорб, пророк Гермотим, математик Пифагор – суть одно лицо, – кто может разглядеть его под разными масками? Только тот, кто, несомненно, сам причастен к происходящему действию. Театр, драма: и жизнь, и игра...
«Если же мы сами станем анализировать своё собственное сознание, – удивляется Волошин, – то мы заметим, что владеем им лишь в те минуты, когда мы наблюдаем, созерцаем или анализируем. Когда мы начинаем действовать, грани его сужаются, и уже всё, что находится вне путей наших целей, достигает до нас сквозь толщу сна. Дневное сознание совсем угасает в нас, когда мы действуем под влиянием эмоции или страсти. Действуя, мы неизбежно замыкаемся в круг древнего сонного сознания, и реальности внешнего мира принимают формы нашего сновидения.
Основа всякого театра – драматическое действие. Действие и сон – это одно и то же».
ХIII
Сочилась желчь шафранного тумана.
Был стоптан стыд, притуплена любовь...
Стихала боль. Дрожала зыбко бровь.
Плыл горизонт. Глаз видел чётко, пьяно.
Был в свитках туч на небе явлен вновь
Грозящий стих закатного Корана...
И был наш день одна большая рана,
И вечер стал запекшаяся кровь.
В тупой тоске мы отвратили лица.
В пустых сердцах звучало глухо: «Нет!»
И, застонав, как раненая львица,
Вдоль по камням влача кровавый след,
Ты на руках ползла от места боя,
С древком в боку, от боли долго воя...
Август 1909
Так начиналось действие, которое войдёт в историю русской поэзии как самая яркая и, пожалуй, самая жестокая литературная мистификация. Из Коктебеля Николай Степанович бежит одиноким ночным бродягой, капитаном без корабля. Через три месяца в Петербурге зазвучит имя Черубины де Габриак. Но имя лишь только маска. Под этой маской кроется «маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом». Ни Гумилёв, ни Алексей Толстой, хорошо знакомые с её стихами, не скажут ни слова. Они тоже превратятся в участников действия, в молчаливых участников с сонным сознанием, «порождающим чудовищ» (Гойя), в то время как Макс Волошин в темноте, наобум, лабиринтом неведомых зал будет водить удивлённых и одураченных экскурсантов.
5
Обманите меня... но совсем, навсегда...
Чтоб не думать, зачем, чтоб не помнить, когда...
Чтоб поверить обману свободно, без дум,
Чтоб за кем-то идти в темноте, наобум...
И не знать, кто пришёл, кто глаза завязал,
Кто ведёт лабиринтом неведомых зал,
Чьё дыханье порою горит на щеке,
Кто сжимает мне руку так крепко в руке...
А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман...
Обманите и сами поверьте в обман.