*** «Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…»

 

Выискивать в таланте нечто пошлое – занятие самоуничижительное и, по большей степени, не достойное. Игорь Северянин, «поэт Божией милостью», не искал мест небанальных и утончённых – не банален и изысканно утончён был он сам. В его взгляде на вещи не вещное буржуазное представление о свете, но сам свет, который, единственный, свидетельствует о существовании вещей. Хочется подойти и дотронуться до этого, казалось бы, неосязаемого бытия, но не стоит спешить – едва дотронувшись, мы ощутим грубую реальность бесформенного. Увы, вещь оказывается совсем не той, какой мы её себе представляли и восторженно воспевали в стихах. Трагедия нашей жизни в том, как подойти самому и подвести остальных к таким «вещам» и посвящениям как добро, красота и любовь. Они всегда вне нашей досягаемости. Возможно ли к ним прикоснуться рукой и ощутить нежданно явленную сущность?

            «Крестьянин пашет, каменщик строит, священник молится, и судит судья. Что же делает поэт? Почему легко запоминаемыми стихами не изложит он условий произрастания различных злаков, почему отказывается сочинить новую «Дубинушку» или обсахаривать горькое лекарство религиозных тезисов? Почему только в минуты малодушия соглашается признать, что чувства добрые он лирой пробуждал? Разве нет места у поэта, всё равно, в обществе ли буржуазном, социал-демократическом или общине религиозной? Пусть замолчит Иоанн Дамаскин!» (Н. С. Гумилёв. «Жизнь стиха»).

            Многие поколения мыслителей и поэтов пытаются прикоснуться к тому, чему посвятили жизнь, – свету доброму и бесконечному, миру старому и смешному. Так рождается искусство и литература. Можно бесконечно рассуждать о первичных и вторичных качествах, верить или не верить своим ушам и глазам, вспоминать и вновь забывать какие-то важные, как некогда считалось, истины, но идея, смысл, форма, воплощённые здесь, рядом с нами, в вещах, остаются такими же бесконечно далёкими и недостижимыми, как синева небес и отражение звёзд в ночном заливе. И совсем не важно, что синева небес – это цвет земного, тёмного в своей глубине, океана, а слабые маячки звёзд на воде – вряд ли тот самый свет, что пробивается к нам сквозь тысячи и миллионы парсеков. Можно только преклонить колени перед этой сказочной освещенностью вещного мира, соразмерностью нашего восприятия космическому миропорядку. Есть что-то непредсказуемое и не до конца понимаемое нами в каждом со-бытии, в постижении и озарении времени и пространства.

            Мы обращаемся к тому, что вчера считалось понятным. Мы объявляем приговоры и полагаем правильным свой выбор – человек судит о вещах и вместе с тем о себе самом. Взгляд же поэта лишён «налёта» того, что можно было бы назвать суждением-осуждением о вещах. И не столько потому, что взор его чист и не замутнён временем и обычаями, сколько потому, что поэт, как мастер, очищает его от мутности и царапин кантианских линз. Паладин зрит умом; это то самое великое искусство умозрения, когда вне всякой привязки к физике и астрономии, греческие мудрецы утверждали, что космос имеет круглую форму.

 

Увертюра

 

Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!

Удивительно вкусно, искристо, остро!

Весь я в чём-то норвежском! Весь я в чём-то испанском!

Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо!

 

Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!

Ветропросвист экспрессов! Крылолёт буеров!

Кто-то здесь зацелован! Там кого-то побили!

Ананасы в шампанском – это пульс вечеров!

 

В группе девушек нервных, в остром обществе дамском

Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…

Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!

Из Москвы – в Нагасаки! Из Нью-Йорка – на Марс!

 

 

Происходит чудо. Будущие века звучат в этом «стрёкоте аэропланов» и «ветропросвисте экспрессов». Крылолёт буеров… Несомненна трагедия жизни. От неё не спасёт преодоление расстояний – «из Москвы в Нагасаки, из Нью-Йорка – на Марс». И сколь бы ни были велики наши скорости и возможности – «весь я в чём-то норвежском, весь я в чём-то испанском», двусмысленность – самая опасная и злая шутка, какую выкидывает над человеком время.

«Его головокружительный успех настолько запал в память, – мифологизирует незадачливый читатель, – что и сейчас, десятилетия спустя, люди, даже не знающие стихов Игоря Северянина, знают нарицательное слово «северянинщина» – знак дешёвого успеха, гимназического обожания кумира, самодовольства. Слово вошло в язык» (А. Урбан. «Образ человека – образ времени»).

            Как скоро вошло, так скоро и вышло. Мёртвые слова имеют действительно дурной запах. Поэт рождает язык: его слова капризны, как ребёнок, и отчаянны, как герой. И люди различны в ситуациях общения: «Человеческая личность способна на бесконечное дробление. Наши слова являются выраженьем лишь части нас, одного из наших ликов» (Н. С. Гумилёв. «Анатомия стихотворения»). Северянин бросает вызов условностям, но не отвергает ничего, что может нести свет, – даже площадь, на которой продажны и души.

 

Двусмысленная слава

 

Моя двусмысленная слава

Двусмысленна не потому,

Что я превознесён неправо, –

Не по таланту своему, –

 

А потому, что явный вызов

Условностям – в моих стихах

И ряд изысканных сюрпризов

В капризничающих словах.

 

Во мне выискивали пошлость,

Из виду упустив одно:

Ведь кто живописует площадь,

Тот пишет кистью площадной.

 

Бранили за смешенье стилей,

Хотя в смешенье-то и стиль!

Чем, чем меня не угостили!

Каких мне не дали «pastilles»!

 

Неразрешимые дилеммы

Я разрешал, презрев молву.

Мои двусмысленные темы –

Двусмысленны по существу.

 

Пускай критический каноник

Меня не тянет в свой закон, –

Ведь я лирический ироник:

Ирония – вот мой канон.

 

 

            Поэт, видящий суть вещей, пожалуй, может только онеметь от восторга или иронизировать о тех вещах, о которых говорят остальные. Как выразить эту суть, передать это светозарное мироощущение? Слова стары, как мир, и как мир, они мертвы от привычности своей, от затёртости повседневного употребления. Так устроен язык и другого языка у нас нет. Как и куда идти дальше? Как выразить свою мысль? Один путь: оживить слово, и тогда поэт с тем же успехом, что и пророк, может приказать горе тронуться с места, и она тронется. Апостолы его веры – свидетели творческого действия мысли, которая совершается сама по себе, непосредственно в их присутствии. Другой: сыграть ноктюрн, создать новые и в незапятнанности своей живые интонации, в которых всё душа. Пусть мысль переживёт своё воплощение – стихи всегда рискуют умереть, ещё не родившись.

 

Nocturne

 

Месяц гладит камыши

Сквозь сирени шалаши…

Всё – душа, и ни души.

 

Всё – мечта, всё – божество,

Вечной тайны волшебство,

Вечной жизни торжество.

 

Лес – как сказочный камыш,

А камыш – как лес-малыш.

Тишь – как жизнь, и жизнь – как тишь.

 

Колыхается туман –

Как мечты моей обман,

Как минувшего роман…

 

Как душиста, хороша

Белых яблонь пороша…

Ни души, и всё – душа!

 

 

            Николай Степанович Гумилёв был необыкновенно строг в требовании чистоты русского языка. «Однажды я, придя из театра и восхищаясь пьесой, сказала: «Это было страшно интересно!» Коля немедленно напал на меня и долго пояснял, что так сказать нельзя, что слово «страшно» тут несовершенно неуместно», – доставалось невестке (А. Гумилёва. «Николай Степанович Гумилёв»). «Гения тьмы» со всеми его «ветропросвистами» и «крылолётами» строгий критик разоблачал:

            «Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок за то, что если и наиболее разительно, то всё же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. То, что считается заслугой поэтов признанных, всегда вменяется в вину начинающим. Таковы традиции критики. Правда, в языке И. Северянина много новых слов, но приёмы словообразования у него не новы. Такие слова, как «офиалчен», «окалошить», «онездешниться», суть обычные глагольные формы, образованные от существительных и прилагательных. Их сколько угодно в обыденной речи. Если говорят «осенять» – то почему не говорить «окалошить»? Если «обессилеть» – то отчего не «онездешниться»? Жуковский в «Войне мышей и лягушек» сказал: «и надолго наш край был обезмышен». Слово «ручьиться» заимствовано Северяниным у Державина. Совершенно «футуристический» глагол «перекочкать» употреблён Языковым в послании к Гоголю.

            Так же не ново соединение прилагательного с существительным в одно слово. И. Северянин говорит: «алогубы», «златополдень». Но такие слова, как «босоножка» и «Малороссия», произносим мы каждый день. Несколько более резким кажется соединение в одно слово сказуемого с дополнением: например, «сенокосить». Но возмущаться им могут лишь те, кто дал зарок никогда не говорить: «рукопожатие», «естествоиспытание».

            Спорить о праве поэта на такие вольности не приходится. Важно лишь то, чтобы они были удачны. Игорь Северянин умеет благодаря им достигать значительной выразительности. «Трижды овесеенный ребёнок», «звонко, душа, освирелься», «цилиндры солнцевеют» – всё это хорошо найдено.

            Неологизмы И. Северянина позволяют ему с замечательной остротой выразить главное содержание его поэзии: чувство современности. Помимо того, что они часто передают понятия совершенно новые по существу, – сам этот поток непривычных слов и оборотов создаёт для читателя неожиданную иллюзию: ему кажется, что акт поэтического творчества совершается непосредственно в его присутствии. Но здесь же таится опасность: стихи Северянина рискуют устареть слишком быстро – в тот день, когда его неологизмы перестанут быть таковыми».

 

Увертюра к т. VIII

 

Весна моя! Ты с каждою весной

Всё дальше от меня – мне всё больнее…

И в ужасе молю я, цепенея:

Весна моя! Побудь ещё со мной!

 

Побудь ещё со мной, моя Весна,

Каких-нибудь два-три весенних года:

Я жизнь люблю! Мне дорога природа!

Весна моя! Душа моя юна!

 

Но чувствуя, что ты здесь ни при чём,

Что старости остановить не в силах

Ни я, ни ты, – последних лилий милых,

Весна моя, певец согрет лучом…

 

Взволнованный, я их беру в венок –

Твои стихи, стихи моего детства

И юности, исполненные девства, –

Из-под твоих, Весна, невинных ног.

 

Венок цветов – стихов наивный том –

Дарю тому безвестному, кто любит

Меня всего, кто злобой не огрубит

Их нежности и примет их в свой дом.

 

Надменно презираемая мной,

Пусть Критика пройдёт в молчанье мимо,

Не осквернив насмешкой – серафима,

Зовущегося на земле Весной.

 

 

            Эго, Трансцендентальное Эго пело устами серафима, зовущегося на земле Весной. Северянин не принадлежал к числу тех, кто мог разувериться и впасть в уныние. Даже в самой жуткой тоске по Родине, когда многие годы поэт не мог вернуться в Россию, он ощущал бессмертие творческого начала, своего эго, не подгоняемого под рамки картезианского «я мыслю». Эго объединяло его с той страной, которой нет, с тем языком, мажорным новатором которого он был и который, казалось, вместе со всеми его «ять», «златополднями» и «алогубами», уходил в небытие. Но именно Россия, та Россия, в которой светозарно и ореолочно пело Великое Я, Абсолютное Эго, та Россия, рыцарем, Суворовым которой он был с самого своего рождения со всеми своими новомодными ананасами и мимозами, была для него реальней, чем все прелести расцветшего на её месте советского новояза.

 

Мои похороны

 

Меня положат в гроб фарфоровый,

На ткань снежинок яблоновых,

И похоронят (…как Суворова…)

Меня, новейшего из новых.

 

Не повезут поэта лошади –

Век даст мотор для катафалка.

На гроб букеты вы положите:

Мимоза, лилия, фиалка.

 

Под искры музыки оркестровой,

Под вздох изнеженной малины –

Она, кого я так приветствовал,

Протрелит полонез Филины.

 

Всё будет весело и солнечно,

Осветит лица милосердье…

И светозарно, ореолочно

Согреет всех моё бессмертье!

 

 

Мысль расширяет границы бытия и множит действием формы.

«Я, носитель мысли великой, – отчеканивал Гумилёв, – не могу, не могу умереть». Солнце поэзии неустанно восходит над Россией, и летят, летят журавли. Поэзия в стихах и слове, в мысли, живущей в стихах и слове, и поэт, мастер слова, на самом деле, использует его в качестве материала, как чеканщик – металл, использует только ради того великого, что оно таит в себе – вечную жизнь. Он чувствует мысль, он схватывает сам смысл – он умозрит. Он смотрит не на вещь и не в глаза вещи – на него обращён взор самого бессмертия, могучего Трансцендентального Эго, того самого Не-Я, перед властью которого «так бледна вещей в искусстве прикровенность» (И. Ф. Анненский).

            «Поэту» объяснял Иннокентий Фёдорович, как и что умозрить, какие глаза смотрят на нас очертанием вещей:

 

В раздельной чёткости лучей

И в чадной слитности видений

Всегда над нами – власть вещей

С её триадой измерений.

 

И грани ль ширишь бытия

Иль формы вымыслом ты множишь,

Но в самом Я от глаз Не Я

Ты никуда уйти не можешь.

(И. Ф. Анненский. «Поэту»)

 

Увы, для многих поколений северянинский стих остался «как ребус непонятен». «Мы так неуместны, мы так невпопадны среди озверелых людей», – горько заметил Игорь Васильевич Лотарев. Может ли идти речь о понимании, когда роль поэта низвели к позёрству и фарсу, когда поэта поместили в социальную ячейку и по ячейкам разложили память его и память о нём? Однако, оказывается, бессмертие не укладывается ни в одну из ячеек социальной структуры. Трансцендентальное остаётся трансцендентальным – по ту сторону от общественного устройства, «раздельности лучей» и «слитности видений». И только Бессмертное Эго, говорящее языком диалога культур, согревает души и освещает лица людей: «Этот диалог всегда останется рискованным, но никогда не станет безнадёжным» (С. С. Аверинцев. «Предварительные заметки к изучению средневековой эстетики»).

 

Рескрипт короля

 

Отныне плащ мой фиолетов,

Берета бархат в серебре:

Я избран королём поэтов

На зависть нудной мошкаре.

 

Меня не любят корифеи –

Им неудобен мой талант:

Им изменили лесофеи

И больше не плетут гирлянд.

 

Лишь мне восторг и поклоненье

И славы пряный фимиам,

Моим – любовь и песнопенья! –

Недосягаемым стихам.

 

Я так велик и так уверен

В себе, настолько убеждён,

Что всех прощу и каждой вере

Отдам почтительный поклон.

 

В душе – порывистых приветов

Неисчислимое число.

Я избран королём поэтов –

Да будет подданным светло!

 

 

            Понять извне ничего нельзя. Будет ли подданным светло? Только в беседе, открытой всем пространствам и временам, «их» история становится «нашей», а «наш» язык озвучен «их» именем. Хорошее соответствие между миром вещей и человеческим мыслящим «я» – то самое Сущее, что гарантирует понимание всех эпох и народов: беспредельное необманное Трансцендентальное Эго. Иоанн Дамаскин, сухой богослов, опьянённый свободой поэтических песнопений, схоласт и теософ недосягаемых стихов века восьмого, вступает в диалог с поэтами века двадцатого:

            «…Какое имя наилучше подходит к богу? Имя «Сущий», коим бог сам обозначил себя, когда, собеседуя с Моисеем, Он сказал: «Молви сынам Израилевым: Сущий послал меня». Ибо, как некое неизмеримое и беспредельное море сущности, Он содержит в себе всю целокупность бытийственности».

 

Люби раздельность и лучи

В рожденном ими аромате.

Ты чаши яркие точи

Для целокупных восприятий.

(И. Ф. Анненский. «Поэту»)

 

 

            К сожалению, завещание Иннокентия Фёдоровича до сих пор остаётся во власти вещей неслышным и неизвестным нам словом. Мы научились видеть мир и ощущать себя наглым и эгоистичным мыслящим «я». Мы измельчаем «чаши яркие», какие только вытачивает поэт, и «целокупные восприятия» для нас не более, чем картинки сновидений. Великий психоаналитик напомнил человечеству о том звере по имени «Оно», что бунтует внутри, вытесненное на задворки сознания:

            «Я олицетворяет то, что можно назвать разумом и рассудительностью, в противоположность к Оно, содержащему страсти. <…> По отношению к Оно Я подобно всаднику, который должен обуздать превосходящую силу лошади, с той только разницей, что всадник пытается совершить это собственными силами, Я же силами заимствованными» (З. Фрейд. «Я и Оно»).

            Падший ангел и ангел-хранитель бьются в душе человека. Не античная, но подлинная трагедия нашей жизни: кентавры, мы ищем свои толкования и боимся признаться себе, от кого берём силы, в каких живём странах и какую исповедуем веру.

 

Поэза вне абонемента

 

Я сам себе боюсь признаться,

Что я живу в такой стране,

Где четверть века центрит Надсон,

А я и Мирра – в стороне;

 

Где вкус так жалок и измельчен,

Что даже – это ль не пример? –

Не знают, как двусложьем: Мельшин –

Скомпрометирован Бодлер;

 

Где блеск и звон карьеры – рубль,

А паспорт разума – диплом;

Где декадентом назван Врубель

За то, что гений – не в былом!..

 

Я – волк, а критика – облава!

Но я крылат! И за Атлант –

Настанет день – польётся лава –

Моя двусмысленная слава

И недвусмысленный талант!