Глава 1.
Поздним осенним вечером 1909 года царскосельские
поэты собирались в доме своего учителя Иннокентия Фёдоровича Анненского. «Падал
и таял снег, всё было чёрное и белое, – Георгий Викторович Адамович поспешал из
столицы. – Как всегда, в первую минуту удивила тишина и показался особенно
чистым сырой, сладковатый воздух. Извозчик не торопился. Город уже наполовину
спал и таинственнее, чем днём была близость дворца: недоброе, неблагополучное
что-то происходило в нём – или ещё только готовилось, – и город не обманывался,
оберегая пока было можно свои предчувствия от остальной беспечной России. Царскоселы
все были чуть-чуть посвящённые и как будто связаны круговой порукой».
Иннокентий Фёдорович, в прошлом директор Царскосельской гимназии, читал новые
стихи. Трилистник траурный, с посылкой «вдали игравшим солдатам»…
Молчание, наступившее после чтения, было прервано одним из гостей: «Иннокентий
Фёдорович, к кому обращены ваши стихи?» Вопрос Николая Степановича Гумилёва, а
это именно он задал его, подразумевал ответ. Кому поэт посвящает свои стихи?
Людям, Богу, себе самому? Письмо или исповедь прячется в стол? Учитель
исповедовался, наверное, предчувствуя, что осень эта, тишина и сырой,
сладковатый воздух Царского Села теперь уже не долго будут радовать его. Анна
Андреевна перелистывала старинный альбом. Вопрошавший обращался, конечно же, к
людям… Несколько лет спустя восторженная почитательница его таланта выпалит на
едином дыхании: «Вы, Николай Степанович, первый русский поэт современности». На
что тот спокойно и серьёзно возразит: «Неправда. У Блока есть одно-два
стихотворения, которые выше всего, что я написал за всю свою жизнь».
Вершины, которые выше всего, господствуют над местностью, покорно примыкающей к
ним. Так же и в творчестве – лишь высшие достижения знаменуют автора. Мысль –
созидательное начало вещей, солнечные вершины которой заоблачны и воздушны.
Бездны непонимания разделяют её. Совершенство формы преображает уличных
ныряльщиков с венецианских каналов в ангелов на полотнах. Это мост, по которому
можно преодолеть бездну. «Форма – это восприятие опыта, но опыта, осуществлённого
и преодолённого в знании, когда урод подобен красавцу, угнетатель примирён с
угнетённым, то, что считалось формой, стало временем, то, что имело
протяжённость во времени, стало формой, новым знанием»
(Р. П. Уоррен). Значит, есть нечто ангельское в земных девах, и
юноши, зарабатывающие на жизнь нырянием в тёплую и мутную синь, не чужды ясного
неба? Форма чуждается времени, потому что само время лишь знание нетленного
начала вещей, сегодня, через которое проходит столько наших судеб и ещё более –
миллионного разнообразия судеб предшествующих нам поколений.
Опыт чудовищен: он порождает призраков разума и идолов площадей, что легко
уравнивают красоту с безобразием, спасение с искушением, а вдохновение с
инстинктом. Битва с этим чудовищем – удел рыцарей мысли. Паладины не обманывают
вассалов и не подменяют подлинные пропорции мнимыми. Они хранят мир и мирное
бытие, чтобы сад возделывался непременно, а дом священника не утратил своего
очарования. Всё, что несут они в сокровищницу радужных душ, – формы прекрасного
и вечного, смысл потаённого в нас самих. Принять их такими, какие они есть, и
быть может тогда вес этот перетянет на наше спасение. И в нашем сегодня
пребудет тот царскосельский вечер, когда паладин, прощаясь, благословлял
учеников на угрюмое и упрямое зодчество «храма, восстающего во мгле».
Письма без адресата, стихи из бездны разочарования и неверия попадают на небеса. Они очаровывают и вселяют веру, и неблагополучие убогих хижин и хрустальных дворцов не пугает их. Опыт преодолевается в знании и, очищенный от мусора, источника непонимания, посвящается форме. «Кому рассказываю я это? Не Тебе, Господи, но перед Тобою рассказываю семье моей, семье людской, как бы ничтожно ни было число тех, кому попадётся в руки эта книга. И зачем? конечно, чтобы я и всякий читающий подумали, «из какой бездны приходится взывать к Тебе» (А. Августин. «Исповедь»).