***
«Все мы обмануты счастьем»
В 1966 году в беседе с сотрудниками журнала «Шпигель» М. Хайдеггер признался, что
его мышление находится в неразрывной связи с поэзией Фридриха Гёльдерлина (1770–1843): «Я считаю Гёльдерлина
не просто одним из поэтов, творчество которого наряду
с творчеством многих других изучается историками литературы. Для
меня Гёльдерлин – поэт, который указывает в будущее,
который ожидает Бога и который поэтому достоин того, чтобы не остаться всего
лишь предметом историко-литературных изысканий».
Это отношение немецкого
философа к поэту в традиции отечественной поэзии и философии может быть
перенесено на С. Есенина и В. Маяковского. И тот и другой – «поэт, который указывает в будущее, который
ожидает Бога». Общим местом стало утверждение о богоборческом мировоззрении
поэтов революции 1917 года. Однако что это за богоборчество? Борьба велась с
определённым культурно-историческим представлением Бога, которое и отрицали
поэты-революционеры. Это совершенно не мешало им взывать к некой высшей силе, означаемой
в большинстве цивилизованных обществ понятием «Сила Господня» и наделяемой ими атрибутами,
традиционно приписываемыми единосущному Богу – всемогущей волей, высшим
знанием, истиной, справедливостью, жертвенностью, красотой, незримым
присутствием.
У В. Маяковского в поэме
«Про это» властью воскрешать и решать, кого воскрешать, обладает человек
будущего – «большелобый тихий химик», к которому поэт взывает: «Воскреси!» С. Есенин, чей
лирический герой неотделим от мироощущения и понимания поэта, восклицает:
«Стыдно мне, что я в Бога верил. / Горько мне, что не верю теперь».
Представление о новом справедливом грядущем мироустройстве и его вполне земном
творце – человеке, гиганте, гении – переносится, как Л. Фейербах делал это
в «Философии будущего», с неба на землю. Идею человека-творца поэты-революционеры
поднимают так высоко, что тот уже неразличим в фантастической перспективе
времён – где-то то ли в 22-м, то ли в 30-м веке.
«Бог есть идея человека,
перенесённая на небеса», – объяснял Л. Фейербах, и совсем по-мирски поёт и
взывает поэт: «Господи, отелись!» Это – Бог постхристианской
эпохи, чей Дух свят, как знамя труда, движущее человеческие массы на
сознательное революционное преображение общества здесь и сейчас в конкретной
исторической ситуации. Этот Бог ждёт от человечества творческого ответа на
хранимый в благодарной признательности зов бытия: только свободный художник
может принести свободное слово. Но тем фатальнее и страшнее всякая ошибка,
совершаемая историческим человечеством в попытках революционного освобождения
от традиционных способов ответа на его зов. Ошибка, когда «все мы обмануты
счастьем»…
Революция духа не означает
неизбежности социального мятежа или немедленного расчудесного преодоления большинства
исторически обусловленных бед и, тем более, благоденствия во всех общественных
закоулках и тупичках. Отношения с традицией – ахиллесова пята революционеров,
будь они революционеры по духу, как В. Маяковский, С. Есенин,
А. Мариенгоф, или по крови, – то есть не столько
революционеры, сколько вожди, – как В. Ленин, Л. Троцкий,
И. Джугашвили. Благодаря первым, традиция однажды воскресает в новом
преображённом виде вопреки усилиям последних,
направленным на её полное и окончательное искоренение.
* * *
Мне
осталась одна забава:
Пальцы
в рот и весёлый свист.
Прокатилась
дурная слава,
Что похабник я и скандалист.
Ах!
какая смешная потеря!
Много
в жизни смешных потерь.
Стыдно
мне, что я в Бога верил.
Горько
мне, что не верю теперь.
Золотые,
далёкие дали!
Всё
сжигает житейская мреть.
И похабничал я и скандалил
Для
того, чтобы ярче гореть.
Дар
поэта – ласкать и карябать,
Роковая
на нем печать.
Розу
белую с чёрною жабой
Я
хотел на земле повенчать.
Пусть
не сладились, пусть не сбылись
Эти
помыслы розовых дней.
Но
коль черти в душе гнездились –
Значит,
ангелы жили в ней.
Вот
за это веселие мути,
Отправляясь
с ней в край иной,
Я
хочу при последней минуте
Попросить
тех, кто будет со мной, –
Чтоб
за все за грехи мои тяжкие,
За
неверие в благодать
Положили
меня в русской рубашке
Под
иконами умирать.
В. Хлебников ставил творческую задачу: «Найти, не
разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов, одно
в другое, свободно плавить славянские слова». Это самовитое
слово вне быта и каких-либо польз щедро расплескано по творческому наследию
С. А. Есенина: «цветь», «водь», «шкеть», «бредь», «стынь»,
«лунность», «звень», «сочь», «цветень», «чисточетверговая»,
«вылюбить» и множество других ярких, живущих своей
жизнью неологизмов. Конструкторская работа по их плавлению до такой степени органична
образному строю произведений, что вне задачи анализа невозможно отличить,
народное ли это словечко или плод творческих усилий, когда автор, «твёрдо
простившись с пушками, решил лишь в стихах воевать». Но – «сознанием определилось
бытие» и «воевать в стихах» означало бороться за
преображение духа, быта, самого образа жизни, означало борьбу не только на
словах, но и на деле. Нужны были исторические образцы романтизма – восстания против всего, что утратило жизнь и
превратилось в мёртвую инерцию, как нужны они были тому немецкому философу, кто
в те же 1920-е годы конструировал язык
фундаментальной онтологии и ссылался на романтика Ф. Гёльдерлина,
– профессору Марбургского университета
М. Хайдеггеру.
В своей жизни и
деятельности М. Хайдеггер полагался и на другого классика – немецкого
народного поэта Иогана Петера Гебеля:
«Мы растения, которые –
хотим ли мы осознать это или нет – должны корениться в земле, чтобы,
поднявшись, цвести в эфире и приносить плоды», – цитировал его мысль в
«Отрешённости».
Из воспоминаний Ивана
Васильевича Грузинова (1893–1942):
«
Зимние
сумерки. Густой табачный дым. Комната правления по соседству с кухней. Из кухни
веет теплынью, доносятся запахи яств. Время военного коммунизма: пища и тепло приятны несказанно. Тепло и пища: что ж ещё в жизни нужно?
Беседуем
с Есениным о литературе. Беседа оживлённая. Первые годы нашего знакомства с
Есениным были для него периодом усиленного искания творческого пути; в этот
период Есенин любил беседовать, любил философствовать. В дальнейшем он стал
меньше разговаривать об искусстве; и только в последний год своей жизни, в
особенности в последние месяцы, перед смертью, он по‑прежнему
много рассуждал об искусстве.
– Знаешь ли, – между прочим
сказал Есенин: – Я очень люблю Гебеля. Гебель оказал на меня большое влияние. Знаешь? Немецкий
народный поэт…
– У немцев есть три поэта с очень похожими фамилиями, но с
различными именами: Фридрих Геббель, Эмануэль Гейбель и, наконец, Иоганн
Гебель. Иоганн Гебель –
автор “Овсяного Киселя”.
– Вот. Этот самый Гебель, автор “Овсяного
Киселя”, и оказал на меня влияние.
–
Представь себе, Сергей: тётка моя, простая крестьянка, научилась грамоте от
своих детей-школьников, прочла “Овсяный Кисель” в переводе Жуковского или,
может быть, только прослушала по хрестоматии эту немецкую идиллию и сложила песню про кисель. Придумала мотив к песне и распевала её на
крестьянских пирушках и свадьбах. Я не знаю наизусть этой песни. Она отличается
большой непосредственностью, наивна и трогательна; в этой песне, точно так же
как и во многих вещах Гебеля, есть нравоучение. По
форме она отличная вещь: тонкие изысканные концевые созвучия. Нужно будет
записать эту песню. Мне приятно, что ты и моя тётка
литературные родственники: у вас общий литературный отец: Гебель.
По крайней мере он вам обоим отец крестный».
(И. В. Грузинов. «О смерти
Есенина»)
Мой путь
Жизнь
входит в берега.
Села
давнишний житель,
Я
вспоминаю то,
Что
видел я в краю.
Стихи
мои,
Спокойно
расскажите
Про
жизнь мою.
Изба
крестьянская.
Хомутный
запах дегтя,
Божница
старая,
Лампады
кроткий свет.
Как
хорошо,
Что
я сберег те
Все
ощущенья детских лет.
Под
окнами
Костёр
метели белой.
Мне
девять лет.
Лежанка,
бабка, кот…
И
бабка что‑то грустное,
Степное
пела,
Порой
зевая
И
крестя свой рот.
Метель
ревела.
Под
оконцем
Как
будто бы плясали мертвецы.
Тогда
империя
Вела
войну с японцем,
И
всем далёкие
Мерещились
кресты.
Тогда
не знал я
Чёрных
дел России.
Не
знал, зачем
И
почему война.
Рязанские
поля,
Где мужики
косили,
Где
сеяли свой хлеб,
Была
моя страна.
Я
помню только то,
Что
мужики роптали,
Бранились
в чёрта,
В
Бога и в царя.
Но
им в ответ
Лишь
улыбались дали
Да
наша жидкая
Лимонная
заря.
Тогда
впервые
С
рифмой я схлестнулся.
От
сонма чувств
Вскружилась
голова.
И я
сказал:
Коль
этот зуд проснулся,
Всю
душу выплещу в слова.
Года
далёкие,
Теперь
вы как в тумане.
И
помню, дед мне
С
грустью говорил:
«Пустое
дело…
Ну,
а если тянет –
Пиши
про рожь,
Но
больше про кобыл».
Тогда
в мозгу,
Влеченьем
к музе сжатом,
Текли
мечтанья
В
тайной тишине,
Что
буду я
Известным
и богатым
И
будет памятник
Стоять
в Рязани мне.
В
пятнадцать лет
Взлюбил я
до печёнок
И
сладко думал,
Лишь
уединюсь,
Что
я на этой
Лучшей
из девчонок,
Достигнув
возраста, женюсь.
В теоретической статье «Ключи
Марии» (1919), где С. А. Есенин «определённо говорит, что поэт должен
искать образы, которые соединяли бы его с каким-то незримым миром»
(С. М. Городецкий), поэт утверждал:
«В мире важен беззначный язык, потому что у прозревших
слово есть постижение огня над ним. Но для этого нужен тот самый дар, при
котором Гёте, не обладая швабским наречием, понимал Гебеля
без словаря…
Слово, прорывающее подпокрышку нашего разума, беззначно.
Оно не вписывается в строку, не опускается под тире, оно невидимо присутствует.
Уму, не сгибающему себя в дугу, надо учиться понимать это присутствие, ибо
ворота в его рай узки, как игольное ухо, только совершенные могут легко пройти
в них. Но тот, кому нужен подвиг, сдерёт с себя четыре кожи и только тогда
попадёт под тень “словесного дерева”». (С. А. Есенин.
«Ключи Марии»)
Переводчикам
М. Хайдеггера доставило немало хлопот найти соответствие немецкому термину
Dasein,
буквально означающему «здесь-бытие», «вот-бытие». Предлагалось множество вариантов: «существование»,
«экзистенция», «наличное бытие», «се-бытие»,
«существование здесь», «сиюбытность», а также транслитерация
«Дазайн» и оригинальное немецкое написание. Наконец
В. В. Бибихин использовал термин «присутствие»,
и текст «Бытия и времени» обрёл подвижность мысли на русском языке. По
замечанию переводчика, в отношении Dasein окончательный выбор определила фраза православного священника на проповеди: «вы должны не
словами только, но самим своим присутствием нести истину».
Невидимое присутствие
слова подталкивало С. А. Есенина к попыткам понимания поэтов, пишущих
на других языках, путём пристального всматривания в текст и в написание букв. Так,
сохранились воспоминания, что поэт часами просиживал над томиком Г. Гейне,
хотя воспринимал лишь графику, а не смысл слова. По свидетельству
В. Эрлиха, именно Гейне, если по совести, С. А. Есенин считал
своим учителем – «у меня ирония есть». С Гебелем
проще: поэт был знаком с его проникнутыми глубокой религиозностью сочинениями в
переводах, выполненных В. А. Жуковским в 1816 году.
Года
текли.
Года
меняют лица –
Другой на
них
Ложится
свет.
Мечтатель
сельский –
Я в
столице
Стал
первокласснейший поэт.
И,
заболев
Писательскою
скукой,
Пошел
скитаться я
Средь
разных стран,
Не
веря встречам,
Не
томясь разлукой,
Считая
мир весь за обман.
Тогда
я понял,
Что
такое Русь.
Я
понял, что такое слава.
И
потому мне
В
душу грусть
Вошла,
как горькая отрава.
На
кой мне чёрт,
Что
я поэт!..
И
без меня в достатке дряни.
Пускай
я сдохну,
Только…
Нет,
Не
ставьте памятник в Рязани!
Россия…
Царщина…
Тоска…
И
снисходительность дворянства.
Ну
что ж!
Так
принимай, Москва,
Отчаянное
хулиганство.
Посмотрим
–
Кто
кого возьмёт!
И
вот в стихах моих
Забила
В
салонный вылощенный
Сброд
Мочой
рязанская кобыла.
Не
нравится?
Да,
вы правы –
Привычка
к Лориган
И к
розам…
Но
этот хлеб,
Что жрёте вы, –
Ведь
мы его того‑с…
Навозом…
«В
настоящее время пристально всматриваясь в произведения
Гебеля и Есенина, заметил многое, чего раньше не
замечал. Меня поразили некоторые черты сходства в творчестве обоих поэтов.
Напомню
читателям о Гебеле: Иоганн-Петр Гебель
(1760–1826 г.) происходил из бедной семьи ткача. Писал на южно-немецком
народном диалекте. Писал он по преимуществу идиллии. Самая выдающаяся книга Гебеля его “Алеманские
стихотворения” (“Alemanniche Gedichte”),
появившиеся в 1803 году. Эта книга написана на наивном и гармоничном наречии. В
ней Гебель отражает жизнь, образ мыслей и нравы
родины. “Алеманские стихотворения” полны теплоты,
мягкости и задушевности, в них непосредственность чувства и мысли изредка
нарушается морализирующими чертами.
Гёте
высоко оценивал Гебеля. Вот что говорит Гёте об
авторе “Алеманских стихотворений”: “Гебель, изображая свежими, яркими красками неодушевлённую
природу, умеет оживотворять её милыми аллегориями. Древние поэты и новейшие их
подражатели наполняли её существами идеальными: нимфы, дриады, ореады жили в
утёсах, деревьях и потоках. Гебель, напротив, видит
во всех сих предметах одних знакомцев своих – поселян, и все его стихотворные
вымыслы самым приятным образом напоминают нам о сельской жизни, о судьбе
смиренного земледельца и пастуха… Во всём, и на земле
и на небесах, он видит своего сельского жителя; с пленительным простосердечием
описывает он его полевые труды, его семейственные радости и печали; особенно
удаются ему изображения времён дня и года; он даёт душу растениям;
привлекательно изображает всё чистое, нравственное и радует сердце картинами
ясно-беззаботной жизни. Но так же просто и разительно
изображает он ужасное, нередко с тою же любезною простотою говорит о предметах
более высоких, о смерти, о тленности земного, о неизменяемости небесного, о
жизни за гробом – и язык его, не переставая ни на минуту быть неискусственным
языком поселянина, без всякого усилия возвышается вместе с предметами, выражая
равно и важное, и высокое, и меланхолическое”. (Цитирую в переводе В.
А. Жуцковского.)
Я
привожу подробно мнение Гёте о Гебеле потому, что те
же черты, какие отмечает Гёте в творчестве Гебеля,
определяют раннее творчество Есенина.
Есенин
в своей книге “Ключи Марии”, раскрывая понятие ангелического
образа, упоминает Гебеля одновременно с Эдгаром По, Лонгфелло, Уландом и
Шекспиром. Произведения Гебеля Есенин ставит наряду с
теми произведениями, “которые выпукло светят на протяжении долгого ряда веков”.
Многие
стихи Есенина по содержанию и настроению близки к гебелевским».
(И. В. Грузинов. «О смерти
Есенина»)
Ещё
прошли года.
В
годах такое было,
О чём
в словах
Всего
не рассказать:
На
смену царщине
С
величественной силой
Рабочая
предстала рать.
Устав
таскаться
По
чужим пределам,
Вернулся
я
В
родимый дом.
Зеленокосая,
В
юбчонке белой
Стоит
берёза над прудом.
Уж и
берёза!
Чудная… А груди…
Таких
грудей
У
женщин не найдёшь.
С
полей обрызганные солнцем
Люди
Везут
навстречу мне
В
телегах рожь.
Им
не узнать меня,
Я им
прохожий.
Но
вот проходит
Баба,
не взглянув.
Какой‑то ток
Невыразимой
дрожи
Я
чувствую во всю спину.
Ужель
она?
Ужели
не узнала?
Ну и
пускай,
Пускай
себе пройдёт…
И
без меня ей
Горечи
немало –
Недаром
лёг
Страдальчески
так рот.
По
вечерам,
Надвинув
ниже кепи,
Чтобы
не выдать
Холода
очей, –
Хожу
смотреть я
Скошенные
степи
И
слушать,
Как
звенит ручей.
Ну
что же?
Молодость
прошла!
Пора
приняться мне
За
дело,
Чтоб
озорливая душа
Уже по‑зрелому запела.
И
пусть иная жизнь села
Меня
наполнит
Новой
силой,
Как
раньше
К
славе привела
Родная
русская кобыла.
1925
Во вступлении к вышедшему
в 1923 году в Берлине сборнику «Стихи скандалиста» С. А. Есенин
сказал:
«Я чувствую себя хозяином
в русской поэзии и потому втаскиваю в поэтическую речь слова всех оттенков, нечистых
слов нет. Есть только нечистые представления. Не на мне лежит конфуз от смелого
произнесённого мной слова, а на читателе или на слушателе. Слова – это
граждане. Я их полководец. Я веду их. Мне очень нравятся слова корявые. Я
ставлю их в строй как новобранцев. Сегодня они неуклюжи, а завтра будут в
речевом строю такими же, как и вся армия». (С. А. Есенин.
Вступление к сборнику…)
Крепкая крестьянская
хватка мужика: «Я чувствую себя хозяином в русской поэзии», – не особо была по
душе дворянству, когда мужик пахал на него на земле, и ещё менее нравилась
после экспроприации.
Выехав в 1922 году в
Германию из России, В. Ф. Ходасевич, как многие эмигранты, полагал,
что издалека виднее, в чём истина и где заблуждение, и, блуждая по просторам
Европы, неустанно повторял державное имя родины:
«История Есенина есть
история заблуждений. Идеальной мужицкой Руси, в которую верил он, не было.
Грядущая Инония, которая должна была сойти с неба на
эту Русь, – не сошла и сойти не могла. Он поверил, что
большевистская революция есть путь к тому, что “больше революции”, а она
оказалась путём к последней мерзости – к нэпу. Он думал, что верует во Христа,
а в действительности не веровал, но, отрекаясь от Него и кощунствуя, пережил
всю муку и боль, как если бы веровал в самом деле. Он
отрёкся от Бога во имя любви к человеку, а человек только и сделал, что снял
крест с церкви да повесил Ленина вместо иконы и развернул Маркса, как Библию». (В. Ф. Ходасевич. «Есенин»)
За
Россию нам, конешно, больно,
Оттого,
что нам Россия – мать.
Но
мы ничуть, мы ничуть не испугались,
Что
кто-то покинул наши поля,
И
калмык нам не жёлтый заяц,
В которого можно, как в пищу, стрелять.
Он
ушёл, этот смуглый монголец,
Дай
же Бог ему добрый путь.
Хорошо,
что от наших околиц
Он
без боли сумел повернуть.
(С. А. Есенин. «Пугачёв»)
«И, однако, – продолжает
В. Ф. Ходасевич, – сверх всех
заблуждений и всех жизненных падений Есенина остаётся что-то, что глубоко
привлекает к нему. Точно сквозь все эти заблуждения проходит какая-то огромная,
драгоценная правда. Что же так привлекает к Есенину и какая это
правда? Думаю, ответ ясен. Прекрасно и благородно в Есенине то, что он был
бесконечно правдив в своём творчестве и пред своею совестью, что во всем
доходил до конца, что не побоялся сознать ошибки, приняв на себя и то, на что
соблазняли его другие, – и за всё захотел расплатиться ценой страшной. Правда же его – любовь к родине, пусть незрячая, но великая.
Её исповедовал он даже в облике хулигана:
Я люблю родину,
Я очень люблю родину!
Горе его было в том, что
он не сумел назвать её: он воспевал и бревёнчатую Русь, и мужицкую Руссию, и социалистическую Инонию,
и азиатскую Расею, пытался принять даже СССР – одно
лишь верное имя не пришло ему на уста: Россия.
В том и было его главное заблуждение, не злая воля, а горькая ошибка.
Тут и завязка, и развязка его трагедии».
(В. Ф. Ходасевич. «Есенин»)
Рассветов
Нет,
дорогой мой!
Я
вижу, у вас
Нет
понимания масс.
Ну кому
же из нас не известно
То,
что ясно как день для всех.
Вся
Россия – пустое место.
Вся
Россия – лишь ветер да снег.
Этот
отзыв ни резкий, ни чёрствый.
Знают
все, что до наших лбов
Мужики
караулили вёрсты
Вместо
пегих дорожных столбов.
Здесь
все дохли в холере и оспе.
Не
страна, а сплошной бивуак.
Для
одних – золотые россыпи,
Для
других – непроглядный мрак.
И
кому же из нас незнакомо,
Как
на теле паршивый прыщ, –
Тысчи лет
из бревна да соломы
Строят
здания наших жилищ.
10
тысяч в длину государство,
В
ширину окло вёрст тысяч 3-х.
Здесь
одно лишь нужно лекарство –
Сеть
шоссе и железных дорог.
Вместо
дерева нужен камень,
Черепица,
бетон и жесть.
Города
создаются руками,
Как
поступками – слава и честь.
Подождите!
Лишь
только клизму
Мы
поставим стальную стране,
Вот
тогда и конец бандитизму,
Вот
тогда и конец резне.
(С. А. Есенин. «Страна
негодяев»)
Удивительно, но о
«последней мерзости» нэпа говорит бывший собственник магазина фотографических
принадлежностей в городе вязевом Москве. Заграница
настолько меняет угол его зрения, что, помня о есенинской попытке принять СССР,
В. Ф. Ходасевич не может собрать воедино Русь, Россию-Расею,
Инонию, СССР. Остаётся допустить, что так же, как о
своём магазине в дореволюционной Москве, Владислав Фелицианович
забыл, что государства приходят и уходят, но остаётся язык и культура, в
которых узнают себя новые поколения русских людей, узнают благодаря тем, кто
дал им этот язык и культуру, несмотря на то что там на
дворе – Расея или СССР.
«После заграницы я смотрю
на страну свою и события по-другому. Наше едва остывшее кочевье мне не
нравится. Мне нравится цивилизация, но я очень не люблю Америки. Америка – это
тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще лучшие порывы
человечества.
Если сегодня держат курс
на Америку, то я готов тогда предпочесть наше серое небо и наш пейзаж: изба
немного вросла в землю, прясло, из прясла торчит огромная жердь, вдалеке машет
хвостом на ветру тощая лошадёнка. Это не то что небоскрёбы, которые дали пока
что только Рокфеллера и Маккормика, но зато это то самое, что растило у нас
Толстого, Достоевского, Пушкина, Лермонтова и др.
Прежде всего
я люблю выявление органического. Искусство для меня не затейливость узоров, а
самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить. Поэтому
основанное в 1919 году течение имажинизм, с одной стороны, мной, а с другой – Шершеневичем, хоть и повернуло формально русскую поэзию по
другому руслу восприятия, но зато не дало никому ещё права претендовать на
талант. Сейчас я отрицаю всякие школы. Считаю, что поэт и не может держаться
определённой какой-нибудь школы. Это его связывает по рукам и ногам. Только
свободный художник может принести свободное слово». (С. А. Есенин.
Автобиография. 1924)
* * *
Глупое
сердце, не бейся.
Все
мы обмануты счастьем,
Нищий
лишь просит участья…
Глупое
сердце, не бейся.
Месяца
жёлтые чары
Льют
по каштанам в пролесь.
Лале склонясь на шальвары,
Я
под чадрою укроюсь.
Глупое
сердце, не бейся.
Все
мы порою, как дети,
Часто
смеёмся и плачем.
Выпали
нам на свете
Радости
и неудачи.
Глупое
сердце, не бейся.
Многие
видел я страны,
Счастья
искал повсюду.
Только
удел желанный
Больше
искать не буду.
Глупое
сердце, не бейся.
Жизнь
не совсем обманула.
Новой
нальёмся силой.
Сердце,
ты хоть бы заснуло
Здесь,
на коленях у милой.
Жизнь
не совсем обманула.
Может,
и нас отметит
Рок,
что течёт лавиной,
И на
любовь ответит
Песнею
соловьиной.
Глупое
сердце, не бейся.