***
«Мирооси данник звездный»
Противоречие противоречию рознь. Уже
в 1765 году Кант, исследуя опыт введения в философию отрицательных величин,
указал на различие между реальными противоречиями, без которых немыслим
окружающий природный и социальный мир, и противоречиями логическими, помыслить
которые невозможно – А не может в одно и то же время и в одном и том же
отношении и быть и не быть присущим В. Вместе с тем, поскольку отрицательное
притяжение есть отталкивание, запрещение есть отрицательное повеление, а
наказание – отрицательная награда, то очевидно, что отрицательные величины в
философском, а не математическом, смысле относительны – отрицательны только по
отношению друг к другу. Из противоборства всяких двух отрицательных по
отношению друг к другу начал Г. Гегель впоследствии вывел диалектические
законы развития.
В
личностных противоречиях, в поединке мыслей в произведениях В. Хлебникова, В. Маяковского, А. Мариенгофа, С. Есенина – диалектика становления творческого
духа, освобождающегося от образцов мещанской культуры в пользу тотальной субъективации данного якобы априори.
Загорясь
противоречьем
К
временам обыкновенным,
Всё
запело человечьим
Песен
словом вдохновенным.
В этот
миг золотого сияния
В небе
плещущих огненных крыл
Только
выскажи лучшие желания
Три,
чтобы выбор у Господа был.
– Кто
был обижен земной
Сечей
отцовских мечей,
По
смерти оденется мной
В
светоч венка из лучей.
Из
сумрака серого
Рождается
дерево,
Нагибаясь
к соседу,
И веет беседу.
(В. В. Хлебников. «Медлум и Лейли»)
Урбанисты В. Хлебников, В. Маяковский, А. Мариенгоф – именно они бросают каменным подбородкам городов самые жёсткие вызовы и оценки, порываясь бежать, но – куда?
В «Чёрте», петербургской шутке на выход первого номера журнала «Аполлон» (24 октября 1909 года), стоявший на выступе дворца Геракл оживает, крепко жмёт руки и размышляет:
«Поверите, но среди людей я
чувствую себя как живой ивовый прут среди прутьев, пошедших на корзину. Потому
что живой души у городских людей нет, а есть только корзина. Я живо представляю
себе жреца Дианы, с его весёлыми блестящими глазами и
чувственным красным ртом. Он бы, конечно, сказал, старый товарищ и пьяница, что между <мной и> горожанином та разница,
которая существует между живым оленем и черепом с рогами. Есть некий лакомка и
толстяк, который любит протыкать вертелом именно человеческие души, слегка
наслаждается шипением и треском, видя блестящие капли, падающие в огонь,
стекающие вниз. И этот толстяк – город».
Студент трёх факультетов – математического,
естественного, филологического Казанского и Петербургского университетов,
В. В. Хлебников испытывает ужас учёного, которому вдруг под
увеличительным стеклом вместо кусочка ткани растения привиделся Волынский
переулок с
выходящими и входящими людьми, с полузавешенными занавесями
окнами, с читающими и просто сидящими друг над другом усталыми людьми. И он не
знает, куда идти – в кусочек
растения под увеличительным стеклом или в Волынский переулок, где живёт:
– Так не один и тот же я там и
здесь, под увеличительным стеклом в куске растения и вечернем дворе? Вселенная
на вопрошания мои тиха!
*
* *
Он,
город, синим оком горд
И
красотой железа сила.
В лицо
небеснейшей из морд
Жевал
железные удила.
Он,
город, синими глазами
Скосил
скулы жестокой надписи
И чёрным
зеркалом заране
Он
завывал деревням: нас спаси!
Жестокий,
мрачный и опальный,
Широкой
бритвой горло режь.
Из
всей небесной готовальни
Ты
вынул битву и мятеж.
Он,
пастух красивых денег,
Созыватель сизых гуль,
Заплетал
в весёлый веник
Громкий
вой железных пуль.
И
синими глазами падали
Уходит
в мёртвую тоску.
Кукушка
ласковая, надо ли
Часам
тоски пробить ку-ку?
И
вечно слаб к тебе, о водка,
Воспет
убийством в зеркалах,
Могучим
камнем подбородка
Он опирался на кулак.
Когда
чернел высокий глянец
Его
таинственных зеркал,
Он
улыбался, самозванец,
И
жертву новую искал.
Крутят
колёса, крутят колёса,
Город
понёсся, город понёсся.
Дома
пробегали худыми кривляками,
Кланялись
старым знакомым,
Могила
и свадьба сошлися собаками
На площади, видны хоромам.
Но и на сельской дороге повелитель
мира будет таким же случайным гостем, как Пушкин или Ленский: «То, может быть,
Пушкин иль Ленский / По ниве идут деревенской. / И
слабая кашка запутает ноги / Случайному гостю сельской дороги». («Три сестры»)
«Знаете, мы, городские жители, как
привычные пьяницы, – говорит одна из героинь
Ф. Сологуба, – так втягиваемся в городскую жизнь, что уже иначе не можем
жить. Как русалку нельзя вытащить на берег, задохнётся, – так и мы с вами там,
в этой тёмной глуши, жить не сможем. Да и делать нам там нечего». (Ф. Сологуб. «Звериный быт»)
Урбанистам
нет исхода из городов, но и жить, – в жестоком,
мрачном и опальном созывателе сизых гуль, – разве можно?
Коперниканская революция в в мире культуры на пути овладения «самовитым словом» – дело скорее улицетворца,
чем пахаря.
Как
найти точку опоры?
Есть
предложения?
Одно: рассматривать
землю как звучащую пластину, а столицы – как собравшуюся в узлах стоячих волн
пыль.
Другое: знать одну только столицу – Россию и две только
провинции – Петербург и Москву. Быть волной, которую не уловить никаким неводом
постановлений. Считать себя непобедимым родом люд-лучей,
озаряющих вселенную: там, где мы, там всегда вокруг нас лучисто
распространяется столица.
Третье,
уже не столько предложение, сколько кричаль:
«Вонзая в человечество иглу обуви,
шатаясь от тяжести лат, мы, сидящие на крупе, показываем дорогу – туда! – и
колем усталые бока колёсиком на железной обуви, чтобы усталое животное сделало
прыжок и вяло взяло, маша от удовольствия хвостом, забор перед собой.
Мы, сидящие
в седле, зовём: туда, где стеклянные подсолнечники в железных кустарниках, где
города, стройные, как невод на морском берегу, стеклянные, как чернильница,
ведут междоусобную борьбу за солнце и кусок неба, будто они мир растений; “посолонь”
– ужасно написано в них азбукой согласных из железа и гласных из стекла!
И если люди
– соль, не должна ли солонка идти по-солонь?
Положив тяжёлую лапу на современный город и его улицетворцев,
восклицая: “Бросьте ваши крысятники!” – и страшным дыханием
изменяя воздух, мы, Будетляне, с удовольствием видим,
что многое трещит под когтистой рукой. Доски победителей уже брошены, и
победители уже пьют степной напиток, молоко кобылиц; тихий стон побеждённых».
(В. В. Хлебников. «Мы и дома»)
Вообразить
страну одним большим городом – для этого нужна смелость будетлянина.
Не это ли ноосфера В. И. Вернадского (1863–1945), в
которой природный ландшафт разумно преобразован в искусственный и человек на
равных сосуществует с природой?
Не раб, тварь дрожащая, но и не царь, чья жадность велика, а эксплуатация
нещадна.
Общий
культурный фон, на котором возникали отважные футуристские и будетлянские порывы русского авангарда, был серым холстом
позиционной войны с редкими яркими пятнами, казалось бы, ничего не значащих игр
со словом.
* * *
Бобэόби пелись губы.
Вээόми пелись взоры.
Пиээо
пелись брови.
Лиэээй
пелся облик.
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на
холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.
«Кафе поэтов “Домино” помещалось на Тверской, 18, как раз против теперешнего телеграфа.
Я заметил, что чувством иронии иногда обладает и загадочный рок. Тот самый загадочный рок, с которым каждый из нас вынужден считаться, хотя бы мы и не верили в него. А я говорю это к тому, что над футуристической вывеской “Домино” во весь второй этаж растянулась другая вывеска – чинная и суровая. На ней чёрными большими буквами по белому фону было написано: “Лечебница для душевнобольных”. Вывеска радовала наших многочисленных врагов, а нас повергала в отчаяние, как самое настоящее бедствие. Но ничего поделать мы не могли, так как во втором этаже действительно пытались лечить сумасшедших.
В тот предвесенний вечер 1919 года в маленьком зале, плавающем в папиросном тумане ржаво-серого цвета, Громовержец выступал с докладом “Наши урбанисты – Маяковский, Мариенгоф, Шершеневич”.
Трибуна и узкий стол, за которым сидели мы трое, были обтянуты пурпуром. Лица и фигуры различались с трудом. О посетителях придётся сказать так: комиссарская доха из лошадиного меха, будённовская длинная шинель, студенческая шинелишка, овчинный полушубок, побуревший от фронтовых непогод, чекистская кожаная куртка, интеллигентская шуба с облезлым котиковым воротником-шалью, пальтецо, подбитое ветром...
Курили мужчины, курили женщины. Причём на каждую обыкновенную приходилось примерно две проститутки. Пар валил не только из открывающихся ртов, но и от стаканов с морковным чаем. Температура в зале была ниже нуля, но не настолько ниже, чтобы могла охладить литературные страсти.
Жена Громовержца, щупленькая, карликовая и такая же черноволосая, жгуче черноволосая, как её супруг, сидела одна за столиком возле самой трибуны. Её круглые глазки не мигая смотрели в упор на человека. Они были похожи на две дырки от больших гвоздей в белой штукатуренной стене. А её толстые сочные губы цвета сырого мяса не отрываясь сосали дешёвые папироски, дым от которых она по-мужски выпускала из ноздрей.
Громовержец гордо провёл по волосам, серебрящимся от перхоти. Его короткие пальцы были похожи на жёлтые окурки толстых папирос.
– Разрешите, товарищи, мне вспомнить один совет Льва Николаевича Толстого... – И Громовержец надменно повернулся к нам: – “Уж если набирать в рот всякие звучные слова и потом выпускать их, то читайте хоть Фета”. Умный совет. Лев Николаевич кое-что понимал в литературе.
Щупленькая супруга Громовержца захохотала восторженно, но одиноко. Это было мужественно с её стороны.
Громовержец пребывал в приятной уверенности, что каждого из нас он по очереди насаживает на вилку, кладёт в рот, разжёвывает и проглатывает. Не имея в душе ни своего бога, ни своего чёрта, он вылез на трибуну только для того, чтобы получить удовольствие от собственного красноречия. Говорил газетный критик с подлинной страстью дурно воспитанного человека.
– Товарищи, их поэзия дегенеративна… – Он сделал многочисленную паузу, которая в то время называлась “паузой Художественного театра”. – Это, товарищи, поэзия вырожденцев! Футуризм, имажинизм – поэзия вырожденцев! Да, да, вырожденцев. Но, к сожалению, талантливых.
Щупленькая супруга в сиротливом одиночестве опять захохотала и бешено захлопала в ладоши. Ручки у неё были шершавые и красные, как у тех девочек, что до самой глубокой осени бегают по двору без перчаток.
– И вот, товарищи, эти три вырожденца… – Громовержец ткнул коротким пальцем в нашу сторону. – Эти три вырожденца, – повторил он, – три вырожденца, что сидят перед вами за красным столом, возомнили себя поэтами русской революции! Эти вырожденцы…
Всякий оратор знает, как трудно бывает отделаться от какого-нибудь словца, вдруг прицепившегося во время выступления. Оратор давно понял, что повторять это проклятое словцо не надо – набило оскомину, и тем не менее помимо своей воли повторяет его и повторяет».
(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги»)
В феврале 1910 года секретарь
редакции журнала «Весна» Василий Каменский познакомил В. В. Хлебникова с участниками художественно-психологической
группы «Треугольник» – художником Михаилом Матюшиным и его женой поэтессой
Еленой Гуро, а также с братьями Давидом, Владимиром и
Николаем Бурлюками, к которым он перебирается жить из
прикладбищенского дома с окнами на могильные кресты.
При переезде Давид Бурлюк подбирает с пола автограф «О,
рассмейтесь смехачи!» Чемоданчик, мешок, наволочка,
набитая скомканными бумажками, тетрадными обрывками, листками и клочками листков:
«Рукописи», – бормочет поэт. В марте того же года организатор выставок нового
искусства, художник и теоретик авангарда Николай Иванович Кульбин
(1868–1917), врач Главного штаба и действительный статский советник, включает «Смехачей» в сборник «Студия импрессионистов».
«Заклятие смехом» приносит имени Велимира Хлебникова известность,
и уже в апреле 1910 года на оборотной стороне обойной бумаги выпускается первый
сборник авангардистов «Садок Судей» «без буквы “ять”, без твёрдых знаков и ещё
с какими-то фокусами» (Н. С. Гумилёв). Поэты называют себя «будетлянами», то есть людьми будущего, и ведут себя по
отношению к благопристойному литературному миру отнюдь недружелюбно. В «Садке Судей» математик и орнитолог В. Хлебников публикует первую
часть драмы «Маркиза Дэзес», начало поэмы «Журавль» и
стихотворение в прозе «Зверинец», прежде отвергнутое редакцией журнала
«Аполлон», по-видимому, не одним только заведующим литературно-критическим
отделом Н. С. Гумилёвым, но и М. А. Кузминым, у которого Велимир, будучи ещё Виктором, числился в учениках.
О сборнике авангардистов
Н. С. Гумилёв сообщает:
«Из пяти поэтов, давших туда свои
стихи, подлинно дерзают только два: Василий Каменский и В. Хлебников; остальные
просто беспомощны. <…>
В. Хлебников – визионер. Его образы
убедительны своей нелепостью, мысли – своей
парадоксальностью. Кажется, что он видит свои стихотворения во сне и потом
записывает их, сохраняя всю бессвязность хода событий. В этом отношении его
можно сравнить с Алексеем Ремизовым, писавшим свои сны. Но
Ремизов – теоретик, он упрощает контуры, обводит линии толстой, чёрной каймой,
чтобы подчеркнуть значительность “сонной” логики; В. Хлебников сохраняет все
нюансы, отчего его стихи, проигрывая в литературности, выигрывают в глубине.
Отсюда иногда совершенно непонятные неологизмы, рифмы, будто бы притянутые за
волосы, обороты речи, оскорбляющие самый снисходительный вкус. Но, ведь, чего
не приснится, а во сне всё значительно и самоценно». (Н. С. Гумилёв.
Письма о русской поэзии. С. 120)
«О, Сад, Сад!
Где железо
подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему
кровопролитную схватку.
Где немцы
ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят подобны вечности, означенной сегодняшним, ещё лишенным вечера, днём. <…>
Где цесарки иногда звонкие
сударыни с оголённой и наглой шеей и пепельно-серебряным телом, обшитые
заказами у той же портнихи, которая обслуживает звёздные ночи.
Где в
малайском медведе я отказываюсь узнать сосеверянина и
вывожу на воду спрятавшегося монгола, и мне хочется отомстить ему за
Порт-Артур.
Где волки выражают готовность и преданность скошенными внимательно глазами. <…>
Где вспоминая, что русские
величали своих искусных полководцев именем сокола, и
вспоминая, что глаз казака, глубоко запавший под заломленной бровью, и этой
птицы – родича царственных птиц – один и тот же, мы начинаем знать, кто были учителя
русских в военном деле. О, сокола, побивающие грудью цапель!
И острый протянутый кверху клюв её! И булавка, на которую насекомых садит редко носитель чести, верности и долга!
Где
красная, стоящая на лапчатых ногах, утка заставляет вспомнить о черепах тех
павших за родину русских, в костяках которых её предки вили гнёзда.
Где в
золотистую чуприну птиц одного вида вложен огонь той силы, какая свойственна
лишь давшим обет безбрачия.
Где
Россия произносит имя казака, как орёл клёкот».
(В. В. Хлебников. «Зверинец»)
В декабре 1912 года с выходом в свет
сборника, а затем и листовки, самовито утверждающих право поэта на словоновшество
– увеличение словаря произвольными и производными словами, общественному вкусу
наносится пощёчина. В. Хлебников, братья Бурлюки,
В. Маяковский, А. Кручёных, Б. Лившиц и В. Кандинский заявляют:
«Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашего Времени. Рог
времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин
непонятнее гиероглифов. Бросить Пушкина,
Достоевского, Толстого и проч. и проч. с парохода Современности.
Кто не забудет своей первой любви,
не узнает последней.
Кто же, доверчивый, обратит
последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение
мужественной души сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить
бумажные латы с чёрного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот?
Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к
грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам
Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам,
Чёрным, Кузьминым, Буниным и проч. и проч. – нужна лишь дача на реке.
Такую награду даёт судьба портным.
С высоты небоскрёбов мы взираем на
их ничтожество!
Мы приказываем чтить права поэтов:
1. На
увеличение словаря в его объёме произвольными и производными словами (Словоновшество).
2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них
языку.
3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из
банных веников сделанный вами Венок грошовой славы.
4. Стоять на глыбе слова “мы” среди моря свиста и
негодования.
И если пока ещё и в наших строках
остались грязные клейма ваших “здравого смысла” и “хорошего вкуса”, то всё же
на них уже трепещут впервые зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова».
(Пощёчина общественному вкусу)
Гробатая
явь
– Будрое
дитя, мови:
Когда
будешь червивым мешком,
Мешком
туго завязанным,
Полным
до краёв?
–
Буду любимцем звёзд!
Буду,
балуя, править
Звёздной
конницей
Сполохогривой.
Поклонимся,
в знак внимания,
До
пояса
Будрому дитяти.
1907
Биографы замечают, что В. Хлебников
требовал вычеркнуть М. Кузмина из списка «тех, кому нужна лишь дача на
реке», однако в итоге уступил. В таких уступках он тоже оставался Хлебниковым: «ставил поэтическую задачу, давал способ её
разрешения, а пользование решением для практических целей – это он предоставлял
другим».
«Громовержец подошёл к самому краю эстрады и по-наполеоновски сложил на груди свои короткие толстые руки:
– Итак, суммируем: эти три вырожденца…
Маяковский ухмыльнулся, вздохнул и, прикрыв рот ладонью, шёпотом предложил мне и Шершеневичу:
– Давайте встанем сзади этого мозгляка. Только тихо, чтобы он не заметил.
– Отлично, – ответил я. – Это будет смешно.
И мы трое – одинаково рослых, с порядочными плечами, с теми подбородками, какие принято считать волевыми, с волосами коротко подстриженными и причёсанными по-человечески, заложив руки в карманы, – встали позади жирного лохматого карлика. Встали этакими добрыми молодцами пиджачного века.
– Эти вырожденцы...
Туманный зал залился смехом.
Громовержец, нервно обернувшись, поднял на нас, на трёх верзил, испуганные глаза-шарики.
Маяковский писал про свой голос: “Я сошью себе чёрные штаны из бархата голоса моего”.
Вот этим голосом он презрительно ободрил несчастного докладчика, глядя на него сверху вниз:
– Продолжайте, могучий товарищ. Три вырожденца слушают вас.
Громовержец от ужаса втянул голову в плечи. Смех зала перешёл в громоподобный грохот. Казалось, что вылетят зеркальные стёкла, расписанные нашими стихами.
Бедняга-болтун стал весьма торопливо вскарабкиваться на стул, чтобы сравняться с нами ростом:
– Товарищи!.. Товарищи!.. Я... как всегда... остаюсь... при своём... мнении... Они... эти вырожденцы…
Больше он не мог произнести ни одного слова. Зал, плавающий в тумане, как балтийский корабль, оглушительно свистел, шикал, топал ногами, звенел холодным оружием, шпорами и алюминиевыми ложками:
– Вон!.. Вон!.. Брысь!.. В обоз!.. В помойное ведро!..
В те годы подобные эмоции не считались предосудительными. В левых театрах висели плакаты следующего содержания: “Аплодировать, свистеть, шикать, топать ногами и уходить из зала во время действия РАЗРЕШАЕТСЯ”.
Жирный оратор, тяжело отдуваясь, сполз сначала со стула, а потом с эстрады. Его щупленькая мадам, всхлипывая, вытирала слёзы красными шершавыми кулачками. Губы цвета сырого мяса страдальчески дёргались.
– Цилечка, голубонька, не надо… Не надо, – умолял её Громовержец, сразу очеловечившийся».
(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги»)
*
* *
Москва!
Москва!
Мозг
влаг
Племён.
Каких племён
гудки
Ты не переваяла
В
молчание?
В тебе
Древних
говоров ракит
Таяло
Звучание.
И если
ищешь ты святыню,
Найдёшь
в Кремле ю.
Я
взором в башнетыне
Млею.
1908–1909
Немного
лет спустя царственные критики литературы социалистического реализма, не
гнушаясь самоочевидной лжи, будут обличать будетлян,
футуристов, мирискусников и имажинистов как
порождение разлагающейся буржуазной культуры, чуждое здоровому пролетарскому
искусству К. Федина, Вс. Вишневского и Миколы Бажана. Явь сделается воистину гробатой,
а поиск святынь в Кремле Москва переваяет в молчание
и, стараясь предать забвению всю дружную тусовку будетлян, заклеймит Владимира Маяковского двусмысленной
славой «нашего первого поэта».
Самовитое – самоценное, самосущее, свободное, «запредметное»
– слово самостоятельно будет пролагать пути в языке и литературе. «Гло́кая ку́здра ште́ко будлану́ла бо́кра и курдя́чит бокрёнка», – предложит Лев Владимирович Щерба в качестве
введения к «Основам языкознания» в 1928 году; «Сяпала
Калуша по напушке и увазила
бутявку», – сочинит Людмила Петрушевская в 1984-м.
Долой
слово-средство!
В
эпоху массовой культуры, одним за другим производящей объекты-симулякры,
этот призыв никогда не утратит своей актуальности.
Долой
слово-средство – повседневную, навязшую в зубах речь!
Да
здравствует язык – дом бытия!
Довольно
натягивать формы слов на вещи, давно переросшие слова. Жить старыми понятиями,
мёртвыми, дурно пахнущими словами и формами слов означает имитировать жизнь,
подменить её кондовым бытом великой державы и тяжёлой плотью миномётов и гаубиц.
*
* *
Могόт подземных,
Ярот
земных
Излучена
месть.
Нагот
уземных,
Стыдот
наземных
Излучена
лесть,
Изведана
сладость.
Отпита
чаша.
Радость,
радость,
Ты
уже наша!
1907
«Сущность
поэзии – это жизнь слова в нём самом, вне истории народа и прошлого народа»: этот
аисторизм В. Хлебникова
– аисторизм трансцендентального субъекта
И. Канта. Марксисты и гегельянцы возьмутся доказать историческую сущность
трансцендентального; хайдеггерствующие услышат «зов
бытия», в котором слово как таковое живо своим развитием в доме бытия – языке.
Это изначальное сокровенное узнавание истины бытия в языке – феномен,
определённый русским поэтом как будетлянство. Речетворец, будь он поэт для поэтов В. Хлебников,
тайный король философии М. Хайдеггер или философ и переводчик В. Бибихин, непременно будет Председателем Земного Шара, ибо
именно его жертву, вверяя ему свой удел, принимает живое слово.
«Нас спрашивают
об идеале, пафосе. – Ни хулиганство, ни подвиг, ни фанатик, ни монах, – все
Талмуды одинаково губительны для речетворца, и остаётся
всегда с ним лишь оно, слово как таковое». (В. В. Хлебников.
«Слово как таковое»)
«Если
бы в сущностной основе исторического человека не совершалось временами
сокровенное узнавание, он никогда не был бы способен на благодарную признательность,
коль скоро во всяком признании и в любой признательности должно ведь быть
какое-то осмысление, изначально узнающее истину бытия. Но как ещё иначе какая
бы то ни было человеческая общность найдёт себя в
изначальной признательности, если не так, что расположение бытия через
открытое отношение к нему самому придаст человеку то благородство нищеты, в
котором свобода жертвы таит сокровище своего существа? Жертва
есть расставание с сущим для того, чтобы сохранить расположение бытия.
Жертву, конечно, можно подготовить и обслужить делами и достижениями в круге сущего, но её никогда невозможно таким путём совершить. Её
совершение коренится в неотступности, с какой каждый исторический человек,
поступая, – и бытийное мышление есть поступок, – хранит достигнутое
присутствие для сохранения достоинства бытия. Эта неотступность есть спокойная
решимость, не дающая оспорить свою затаённую готовность к расставанию, какого
требует существо всякой жертвы. Жертва таится под кровом события, каким
выступает бытие, когда захватывает человека, требуя его для своей истины.
Поэтому жертва не терпит никакого расчёта, всякий раз пересчитывающего её на
какую-то пользу или бесполезность, всё равно, низкие или высокие поставлены
цели. Такой пересчёт искажает существо жертвы. Одержимость целями спутывает
ясность готовой к ужасу робости жертвенного дерзания, отважившейся на соседство
с Нерушимым».
(М. Хайдеггер. Послесловие к «Что такое метафизика?»)
*
* *
Мирооси
данник звездный,
Я омчусь, как колесо,
Пролетая
в миг над бездной,
Задевая
краем бездны,
Я
учусь словесо.
1907
Уже тогда в 1907
году «мироооси данник звездный» принёс свою жертву
– расстался с сущим, миром словесных средств и вещей, для того, чтобы в
творческом осмысляющем мышлении сохранить расположение бытия. Нехитрый скарб – чемоданчик, мешок, наволочка, набитая скомканными
бумажками, тетрадными обрывками, листками и клочками листков: «Рукописи», –
бормочет поэт. Благородство нищеты, отрешённость. Весь этот скромный круг наличных вещей, публикации,
слава, инсталляции на Неве лишь для того, чтобы подготовить
и обслужить делами и достижениями жертву словотворчества – взрыва глухонемых
пластов языка, в неотступности которого Председателю Земного Шара хранить
достигнутое присутствие для сохранения достоинства бытия.
В первом номере
«Аполлона» за 1914 год Н. С. Гумилёв предупредил В. Хлебникова о шумихе, поднятой вокруг его неокрепшего
дарования и чреватой риском, что «оно в конце концов
лопнет». Их отношения пресеклись после того, как в футуристическом альманахе
«Рыкающий Парнас» вышел ещё один манифест, подписанный В. Хлебниковым, «Идите к чёрту!»: «…свора адамов с пробором –
Гумилёв, С. Маковский, С. Городецкий, Пяст <…>
начала кружиться пёстрым хороводом вокруг утвердившихся футуристов…». «Шёл бы
ты к г. Гумилёву!» – поговаривали об эстетах и «тайных парнасцах»
скандализирующие авангардисты. (Цит.
по: Н. С. Гумилёв. Письма о русской поэзии. С.
329, 312)
*
* *
Нéумь, рáзумь
и безумь –
Три
сестры плясали вместе
В покрывальностях бездумий,
В покрывальностях невесты.
Руки
нежные свились,
Ноги
нежные взвились,
Всё
кругом сплелось, свилось,
В вязкой манни
расплылось.
Май 1916 года.
Царицын.
Военный лазарет
пехотного запасного 93 полка.
Рядовой
В. Хлебников пишет в Петроград генерал-медику
Главного штаба Н. И. Кульбину, пару лет как
вызванному им на дуэль:
«Николай Иванович!
Я пишу Вам из
лазарета “чесоточной команды”. Здесь я временно освобождён от
в той мере несвойственных мне занятий строем, что они
кажутся казнью и утончённой пыткой, но положение моё остаётся тяжёлым и
неопределённым. Я не говорю о том, что, находясь среди 100 человек команды,
больных кожными болезнями, которых никто не исследовал точно, можно заразиться всем,
до проказы включительно. Пусть так, но что дальше? Опять ад
перевоплощения поэта в лишённое разума животное, с которым говорят языком
конюхов, а в виде ласки так затягивают пояс на животе, упираясь в него коленом,
что спирает дыхание, где ударом в подбородок заставляли меня и моих товарищей держать
голову выше и смотреть веселее, где я становлюсь точкой встречи лучей ненависти,
потому что я [другой] не толпа и не стадо, где на все доводы один ответ,
что я ещё жив, а на войне истреблены целые поколения. Но разве одно зло
оправдание другого зла и их цепи?
Я могу стать
только штрафованным солдатом с будущим дисциплинарной роты. Шаги<стика>, приказания, убийство моего ритма делают
меня безумным к концу вечерних занятий, и я совершенно не помню правой и левой
ноги. Кроме того, в силу углублённости я совершенно лишён возможности достаточно
быстро и точно повиноваться.
Как солдат я
совершенно ничто. За военной оградой я нечто. Хотя и с
знаком вопроса; я именно то, чего России недостаёт. У ней было очень много в начале войны хороших солдат (сильных,
выносливых животных, не рассуждая повинующихся и расстающихся с рассудком, как
с [калошами] усами). И у ней
мало или меньше других. Прапорщиком я буду отвратительным».
(В. В. Хлебников. Мысли и
заметки. Письма. С. 178–179)
*
* *
Я не
знаю, Земля кружится или нет,
Это
зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не
знаю, были ли моей бабушкой или дедом
Обезьяны,
так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого.
Но я
знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы Солнце
И жилу
моей руки соединила общая дрожь.
Но я
хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как
олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я
хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобщился вселенной.
И я
хочу верить, что есть что-то, что остаётся,
Когда
косу любимой девушки заменить, например, временем.
Я хочу
вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня,
Солнце,
небо, жемчужную пыль.
Дворянчики, что ударом в подбородок заставляли солдат держать
голову выше и смотреть веселее, победу в какой войне думали они одержать? Эта
«знатная» золотопогонная шваль
храброй была у себя в усадьбе и с лишёнными разума животными, которым – по
уставу? или господам уставы не писаны? – затягивали пояс на животе,
упираясь в него коленом. Вызывает сомнение, что золотопогонники вообще имели
какое-то отношение к традициям русского воинства от А. В. Суворова до
М. Д. Скобелева. Какая-то страшная произошла подмена офицерства
подзаборной шпаной, после чего подмена идей
Н. Ф. Фёдорова и В. С. Соловьёва многообещающими, но
пустыми лозунгами от В. И. Ульянова-Ленина и Л. Д. Бронштейна-Троцкого
кажется детской игрой в крысу. На какую победу рассчитывало царское офицерство
и особенно те генералы, кто с декабря 1916-го упорно настаивал на отречении
Николая Романова от престола? В войсках порядок не могли навести со своим
недоделанным и недоразвитым дворянским корпусом, а государственное устройство
взялись решать и за солдата и за царя. Пожалуй, что без царя в голове.
И о какой
победе грезил российский самодержец, ныне святой, но оттого не менее заслуженный? «Я вырван из самого разгара похода за будущее.
И теперь недоумеваю, что дальше», – исключительно точная характеристика духа
времени, данная поэтом. «А что я буду делать с присягой, я, уже давший присягу
Поэзии? Если поэзия подскажет мне сделать из присяги [каламбур] остроту? А
рассеянность?» Рассеянна и растеряна за два года войны была вся Россия. Никудышный полководец, тем не менее, с маниакальным
упрямством отказывался от заключения сепаратного мира с кузеном-кайзером и
задолго до мятежа белочехов раскроил всю страну от
Москвы до Аляски, чтобы обеспечить Антанте победу. «Я чувствую, что какие-то
усадьбы и замки моей души выкорчеваны, сравнены с землёй и разрушены»
(В. Хлебников). А что же самодержец всея Руси и проч. и проч. должен был
неким чувством обладать? Хотя бы чувством ответственности за вверенный его
попечению не всегда разумный народ.
«Поэтому, так
как я полезен в области мирного труда всем и ничто на военной службе, даже
здесь меня признали “физически недоразвитым человеком”. Меня давно зовут “ОНО”,
а не он. Я дервиш, иог, марсианин, что угодно, но не
рядовой пехотного запасного полка». (В. В. Хлебников.
Мысли и заметки. Письма. С. 179)
*
* *
Где,
как волосы девицыны,
Плещут
реки, там в Царицыне,
Для
неведомой судьбы, для неведомого боя,
Нагибалися дубы нам ненужной тетивою.
В пеший
полк 93-ий
Я погиб, как гибнут
дети.
Бывает, что
государственная безопасность – дело не агентов и офицеров на поле брани, а
солдат, рядовых своего Отечества на поле мысли и не расходящейся с этой мыслью
деятельности. Ефрейтор, отличник боевой и политической подготовки, образцовый
солдат, с одной стороны, и физически недоразвитый, чересчур углублённый в себя
во время строевых экзерсисов дервиш, «оно», ходячее недоразумение, с другой, –
реальные, не надуманные противоположности. Только дуболом
додумается поставить их в один строй: дуболом в
золотых погонах 1916 года и новейший, призывающий студентов творческих вузов –
всех от скрипачей до артистов балета – во имя очередного спасения отечества в
2016-м. Известно, чем это закончилось в 1916-м. Быть может, потому в 1923-м
В. В. Маяковский видит спасителя в лице нежного юного комсомольца,
тихого химика – отрицательные
величины, учит диалектика, относительны, то есть
отрицательны только по отношению друг к другу. Где будет спаситель – в
кабинете, лаборатории или, – глупые старцы опять чертят линию фронта, – в
окопе?
Велимир Хлебников – «один из наших поэтических учителей и великолепнейший
и честнейший рыцарь в нашей поэтической борьбе» (В. В. Маяковский). Кто скажет, какая борьба
подлинна – недолговечная ругань снарядами здесь, на земле, или непрестанное
диалектическое становление смысла и Слова там, в виртуальной реальности Господа
Бога?
Кто станет «более матери-истории ценен» после 2016-го, – отличный солдат или «урус дервиш», отбросивший будничную чушь и спасающий язык, –
рассудить более-менее ясно можно будет никак не раньше 2116-го.
А пока «табун
шагов, чугун слонов», «много хоботных тел», – словом, сюрреализм и феодальные законы
досоветской и постсоветской среды:
«Если можете,
Николай Иванович, то сделайте то, что нужно сделать, чтобы не променять поэта и
мыслителя на солдата. Удивительно! в Германии и Гёте, и Кант были в стороне от
Наполеоновских бурь и законы [среды] разрешали <им> быть только поэт<ами>.
В самом деле, в
мирное время нас и меня звали только сумасшедшими, душевнобольными, благодаря
этому нам была закрыта вообще служба, а в военное время, когда особенно
ответственно каждое движение, я делаюсь полноправным гражданином. Равные права=равный долг.
Кроме того,
поэты – члены теократического союза – подлежат ли они воинской повинности?
[Если можно, освободите меня из этого <...> Надеющийся В.Хлебников].
Здесь я буду
всегда только штрафованным солдатом, – так мне враждебны эти движения, муштра.
Там я могу быть творцом.
Где я должен
быть?
Раз Вы избавили
меня из одной беды. Во всяком случае я заклинаю Вас:
вышлите заказным Ваш ответ; в комиссии врачебной, конечно, Ваше мнение будет
иметь громадное значение.
А эта комиссия
способна улучшить моё положение.
Если Пушкину
трудно было быть камер-юнкером, то ещё труднее мне быть новобранцем в 30 лет, в
низменной и грязной среде 6-й роты, где любящий Вас В.Хлебников.
Пришлите
диагноз».
(В. В. Хлебников. Мысли и
заметки. Письма. С. 180)
*
* *
Табун
шагов, чугун слонов!
Венков
на бабра повесим сонно,
Скачемте
вместе, Самы и Самы,
Много
хоботных тел.
Десять
– ничто. Нас много, друзей единицы. Заставим
Горлинок
к пушкам снаряды носить.
Движеньем
гражданина мира первого – волка
Похитим
коней с Чартомлыцкого блюда.
Учёнее
волка, первого писаря русской земли,
Прославим
мёртвые резцы и мертвенную драку.
Шею
сломим наречьям, точно гусятам,
Нам
наскучило их «га-га-га»!
Наденем
намордник вселенной,
Чтоб
не кусала нас, юношей.
И пойдём
около белых и узких борзых с хлыстами и тонкие.
Лютики
выкрасим кровью руки,
Разбитой
о бивни вселенной, о морду вселенной.
И из
Пушкина трупов кумирных
Пушек
наделаем сна.
Вещие
юноши уйдут – конец – от глупых старцев,
Болезнь
возраста. И оснуют мировое государство
Граждан одного возраста.