***
«Как живой с живыми говоря»
Массовая культура буржуазии вызвала к жизни своих гениев: «Биттлз», «Абба»,
Энди Уорхол, Давид Сикейрос, Коко Шанель, Ив Сен-Лоран – лишь некоторые из
них. У массовой культуры пролетариата был только один гений –
В. В. Маяковский: «А мне, ты думаешь, / светить легко? / – Поди,
попробуй! – / А вот идёшь – / взялось идти, / идёшь – и светишь в оба!» (1920
год). Но и с ним мудреватые Кудрейки старались разделаться поболезненнее и
поскорее, оравой окололитературных шакалов вгрызаясь и выдирая по кусочку из
телесной и словесной плоти его. Ниже – лишь некоторые из них.
Сельвинский
Чтоб жёлуди с меня
удобней воровать,
поставил под меня
и кухню и
кровать.
Потом переиздал, подбавив
собственного сала.
А дальше –
слово
товарища Крылова:
«И рылом
подрывать
у дуба корни стала».
Безыменскому
Уберите от меня
этого
бородатого комсомольца! –
Десять лет
в хвосте
семеня,
он
на меня
или неистово молится,
или
неистово
плюет на
меня.
«Не вздумайте повеситься
на подтяжках!» – кричит ему вслед «доброжелатель» из числа «собратьев» по творческому
цеху, а потом исписывает гладкими воспоминаниями сотни страниц, мол, был я
свидетелем встречи Маяковского с Мандельштамом: «Они не любили друг друга. Во
всяком случае, считалось, что они полярные противоположности, начисто
исключающие друг друга из литературы. Может быть, в последний раз перед этим
они встретились ещё до Революции, в десятые годы, в Петербурге, в “Бродячей
собаке”, где Маяковский начал читать свои стихи, а Мандельштам подошёл к нему и
сказал: “Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр”.
Маяковский так растерялся, что не нашёлся, что ответить, а с ним это бывало
чрезвычайно редко» и т.д. и т.п. (В. П. Катаев. «Трава забвения»).
И получает, по всей
видимости, писатель Катаев за эти свои драгоценные мемуары, за отвар трав и
отравы вар, хороший гонорар. Иначе, зачем жил, для кого писал? Багрицкий у него
птицелов, Маяковский – командор, Есенин – королевич. А сам он чувствует себя в
веках королём: оставил по себе корону – «Алмазный мой венец» называется.
Алмазы-то настоящие, только огранка не соответствует ценности и король – из
дворецких, на недошивинку смахивает. Видно, совсем нас, потомков, за дураков
держит: тут недоговорил, там чуток передёрнул:
– Гениально просто, – и
дальше подробная цитата из Маяковского – размышление об океане.
А посреди цитаты: «писал
он где-то».
Где-то? Катаев не помнит
где….
Как же так? Разве так
часто путешествовал пролетарский поэт по Атлантическому океану, что современник
совершенно запамятовал, о чём это, когда и где? Пренебрежение выпирает,
самомнение распирает. Обидно: был же у него брат, Евгений Петров, тоже
одарённый сочинитель, а не лжесвидетельствовал, не играл в недомолвки,
выгадывая себе с хитрой расчётливостью одессита некий бонус в виртуальной
иерархии отечественной литературы.
Мелкая
философия на глубоких местах
Превращусь
не в
Толстого, так в толстого, –
ем,
пишу,
от жары балда.
Кто над морем не философствовал?
Вода.
Вчера
океан был злой,
как чёрт,
сегодня
смиренней
голубицы на яйцах.
Какая разница!
Всё
течёт…
Всё меняется.
Есть
у воды
своя пора:
часы прилива,
часы
отлива.
А у Стеклова
вода
не сходила с
пера.
Несправедливо.
Дохлая рыбка
плывёт
одна.
Висят
плавнички,
как подбитые
крылышки.
Плывёт недели,
и нет ей –
ни дна,
ни покрышки.
Навстречу
медленней, чем
тело тюленье,
пароход из Мексики,
а мы –
туда.
Иначе и нельзя.
Разделение
труда.
Это кит – говорят.
Возможно и так.
Вроде рыбьего Бедного –
обхвата в три.
Только у Демьяна усы наружу,
а у кита
внутри.
Годы – чайки.
Вылетят в ряд –
и в воду –
брюшко рыбёшкой пичкать.
Скрылись чайки.
В сущности говоря,
где птички?
Я родился,
рос,
кормили соскою, –
жил,
работал,
стал
староват…
Вот и жизнь пройдёт,
как прошли
Азорские
острова.
3 июля 1925
Атлантический океан
«Океан – дело воображения,
– писал поэт в путевых заметках “Моё открытие Америки”. – И на море не видно
берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не
знаешь, что под тобой.
Но только воображение, что
справа нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем
новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида, – только это
воображение есть Атлантический океан».
Уничтожительная критика
обрушивалась с обеих сторон, и если слева безыменских и сельвинских было не
счесть, справа антагонистической противоположностью авангардиста В. В. Маяковского
был первый русский лауреат Нобелевской премии по литературе за 1933 год
И. А. Бунин, который, даже находясь в эмиграции, отчего-то не
запамятовал о путешествии поэта за океан.
«Горький
посетил Америку в 1906 году, Маяковский через двадцать лет после него – и это
было просто ужасно для американцев: я недавно прочёл об этом в московской
“Литературной газете”, в почтенном органе Союза советских писателей, там в
статье какого-то Атарова сказано, что на его столе лежит “удивительная, подлинно
великая книга прозы и стихов Маяковского об Америке, что книга эта плод
пребывания Маяковского в Нью-Йорке” и что после приезда его туда “у
американских мастеров бизнеса были серьёзные причины тревожиться: в их страну
приехал великий поэт революции!”
С
такой же силой, с какой он устрашил и разоблачил Америку, он воспевал РКП:
Мы
не с мордой, опущенной вниз,
мы – в новом, грядущем быту,
помноженном на электричество
и коммунизм...
Поэтом не быть мне бы,
если б
не это пел:
в звездах пятиконечных небо
безмерного свода РКП.
Что
совершалось под этим небом в пору писаний этих виршей? Об этом можно было
прочесть даже и в советских газетах:
“3-го
июня на улицах Одессы подобрано 142 трупа умерших от голода, 5-го июня – 187.
Граждане! Записывайтесь в трудовые артели по уборке трупов!”
“Под
Самарой пал жертвой людоедства бывший член Государственной Думы Крылов, врач по
профессии: он был вызван в деревню к больному, но по дороге убит и съеден”.
В ту
же пору так называемый “Всероссийский Староста” Калинин посетил юг России и
тоже вполне откровенно засвидетельствовал:
“Тут
одни умирают от голода, другие хоронят, стремясь использовать в пищу мягкие
части умерших”.
Но
что до того было Маяковским, Демьянам и многим, многим прочим из их числа,
жравшим “на полный рот”, носившим шёлковое белье, жившим в самых знаменитых
“Подмосковных”, в московских особняках прежних московских миллионеров! Какое
дело было Владимиру Маяковскому до всего того, что вообще свершалось под небом
РКП? Какое небо, кроме этого неба, мог он видеть? Разве не сказано, что “свинье
неба вовеки не видать”? Под небом РКП при начале воцарения Ленина ходил по
колено в крови “революционный народ”, затем кровопролитием занялся Феликс
Эдмундович Дзержинский и его соподвижники. И вот Владимир Маяковский превзошёл
в те годы даже самых отъявленных советских злодеев и мерзавцев. Он писал:
Юноше, обдумывающему житьё,
решающему –
сделать бы жизнь с кого,
скажу, не задумываясь:
делай её
с товарища Дзержинского!
Он,
призывая русских юношей идти в палачи, напоминал им слова Дзержинского о самом
себе, совершенно бредовые в устах изверга, истребившего тысячи и тысячи жизней:
“Кто
любит жизнь так сильно, как я, тот отдаёт свою жизнь за других”.
А наряду
с подобными призывами не забывал Маяковский славословить и самих творцов РКП, –
лично их:
Партия и Ленин –
кто более
матери истории ценен?
Я хочу,
чтоб к штыку
приравняли перо.
С чугуном чтоб
и с выделкой стали
о работе стихов
от Политбюро
чтобы делал доклады Сталин».
(И. А. Бунин.
«Маяковский»)
Всё в точку.
Пафос русского человека
понятен: И. А. Бунин, по крайней мере, честен.
Не лгал и
В. В. Маяковский. Вот же признавал: «Бру́клинский мост – да… Это вещь!»
– и громил Америку за всё хорошее.
Что же, у себя в отечестве
видел наполовину? Не ведал всё то, о чём поначалу восторженно восклицали
А. Б. Мариенгоф («..хилое тело Христа / на дыбе вздыбливаем в
Чрезвычайке»), С. А. Есенин («О, кого же, кого же петь / В этом
бешеном зареве трупов?»), смолкшие один после 1922-го, другой – после 1925-го.
Летопись революции запирали в стол в Крыму – М. А. Волошин, в
Ленинграде – Ф. Сологуб. В Москве до поры до времени прятал, куда
подальше, черновики «Доктора Живаго» Борис Пастернак.
Разве что Лиля Брик
породнила «чудотворца всего, что празднично» с людоедским режимом? Ослепила?
Оглоушила, чтобы не слышал крика, «рыжая бестия» от Осипа Брика. Или может быть
сам «списал» красный террор, голод, раскулачивание на издержки военного
времени, потому как опять же у него – любовь, у отечества – социализм, – дела
первейшей важности.
– Светить всегда, светить
везде…
Трудно установить,
поскольку если что хотел «рассказать по-человечьи», то ложилось «в стол», а
стол в квартире с супругами Брик, переписка перлюстрируется, багаж проходит
досмотр, и даже парижские знакомства и издательские дела, что называется, под
колпаком сладкой парочки из ОГПУ.
Тверская – это ведь не
Бродвей.
Бродвей
Асфальт – стекло.
Иду и звеню.
Леса и травинки –
сбриты.
На север
с юга
идут авеню,
на запад с востока –
стриты.
А между –
(куда их
строитель завёз!) –
дома
невозможной длины.
Одни дома
длиною до звёзд,
другие –
длиной до луны.
Янки
подошвами шлёпать
ленив:
простой
и курьерский
лифт.
В 7 часов
человечий прилив,
в 17 часов –
отлив.
Скрежещет механика,
звон и
гам,
а люди
немые в звоне.
И лишь замедляют
жевать чуингам,
чтоб бросить:
«Мек мо́ней?»
Мамаша
грудь
ребёнку дала.
Ребёнок,
с каплями и́з
носу,
сосёт
как будто
не грудь, а долла́р –
занят
серьёзным
бизнесом.
Работа окончена.
Тело обвей
в сплошной
электрический ветер.
Хочешь под землю –
бери
собвей,
на небо –
бери элевейтер.
Вагоны
едут
и дымам под
рост,
и в пятках
домовьих
трутся,
и вынесут
хвост
на Бру́клинский мост,
и спрячут
в норы
под Гу́дзон.
Тебя ослепило,
ты
осовел.
Но,
как барабанная дробь,
из тьмы
по
темени:
«Кофе
Максве́л
гуд
ту ди ласт дроп».
А лампы
как станут
ночь копать,
ну, я доложу вам –
пламечко!
Налево посмотришь –
мамочка
мать!
Направо –
мать моя
мамочка!
Есть что поглядеть московской братве.
И за́ день
в конец не
дойдут.
Это Нью-Йорк.
Это Бродвей.
Гау ду ю ду!
Я в восторге
от
Нью-Йорка города.
Но
кепчонку
не сдёрну
с виска.
У советских
собственная
гордость:
на буржуев
смотрим
свысока.
После октября 1917 года
любое событие своей жизни В. В. Маяковский превращал в агитационные
строчки, в событие исторического масштаба. Это не означает, что ему нужно было
из кожи лезть, чтобы оставить след в истории. В. В. Маяковский был из
тех людей, которые и есть сама история. Как Лев Толстой, Иван Тургенев, Михаил
Лермонтов. Или – даже в большей степени – как Андрей Болконский, Базаров или
Печорин, поскольку, во-первых, лирический герой В. В. Маяковского
есть он сам и, во-вторых, когда искусство не остаётся пустой забавой, оно
всегда – выражение наиболее общего понимания культур-интентума своей эпохи.
По словам
Ф. Сологуба: «Оно только кажется обращённым всегда к конкретному, к
частному, только кажется рассыпающим пёстрые сцепления случайных анекдотов. По
существу же искусство всегда является выразителем наиболее глубоких и общих дум
современности, – дум, направленных к мирозданию, к человеку и к обществу. Самая
образность, присущая искусству, обусловливается тем, что для высокого искусства
образ предметного мира – только окно в бесконечность. Высокое внешнее
совершенство образа в искусстве соответствует его назначению, всегда
возвышенному и значительному». (Ф. Сологуб. «Искусство наших дней»)
И. А. Бунин и
В. В. Маяковский – наиболее яркие художники в корне отличных,
взаимоисключающих эпох понимания. Так случилось, что жизнь одного охватила
жизнь другого, но если И. А. Бунин всю свою творческую жизнь положил
на осмысление мира и понимание Духа, который сотворил мир, то
В. В. Маяковский всегда был обращён к пониманию исторического, марксистскому
пониманию духа, порождённого миром. (См.: О. Б. Соловьёв. «Понимание
и культура»). Отсюда, кардинальные различия в художественном языке: язык
классической пушкинской эпохи у И. А. Бунина и ограничение
отвлечённых поэтических приёмов (гипербол, метафор, самого способа построения
образов), иронический пафос в описании мелочей, введение фактов различного
исторического калибра и изобретение приёмов для обработки хроникального и
агитационного материала у В. В. Маяковского.
Слушайте,
товарищи
потомки,
агитатора,
горлана-главаря.
Заглуша
поэзии потоки,
я шагну
через лирические томики,
как живой
с живыми
говоря.
Имел ли горлан-главарь
право на ошибку, неудачу, левый или правый уклон? «Я знаю, ваш путь неподделен,
/ Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути?»
(Б. Л. Пастернак). Провал «Бани» был катастрофой. Ещё драматичнее,
замечает А. Б. Мариенгоф, было после премьеры «Клопа» у Мейерхольда
(речь, по всей видимости, всё же идёт о «Бане»):
«Жидкие
аплодисменты. Актёры разбежались по уборным, чтобы спрятаться от Маяковского.
Шныряли взглядами те, кто попадался ему на глаза. Напряжённые, кисло-сладкие
улыбки. От них и со стороны тошнило.
Словом,
раскрылась обычная картина неуспеха.
А у
Маяковского дома уже был накрыт длинный стол “на сорок персон”, как говорят
лакеи.
Явилось
же пять человек.
Среди
них случайно оказалась актриса Художественного театра Ангелина Осиповна
Степанова.
Её
увидал Маяковский в вестибюле и пригласил:
–
Поедем ко мне выпить коньячку.
Отказаться
было неловко.
За
ужином он сидел во главе пустынного стола. Сидел и мрачно острил. Старался
острить.
Непригодившиеся
тридцать пять приборов были, как покойники.
Встретив
на другой день Николая Эрдмана, Ангелина Осиповна сказала ему:
–
Это было очень страшно.
–
Да. Вероятно. Не хотел бы я очутиться на вашем месте. И на его тоже. На его и
подавно».
(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои
друзья и подруги»)
Гандурину
Подмяв моих комедий глыбы,
сидит Главрепертком Гандурин.
– А вы ноктюрн сыграть могли бы
на этой треснувшей бандуре?
,
Гандурин подмял комедий
глыбы, цензоры – стихи и поэмы, банда рвачей и выжиг – репутацию, Лиля Брик –
личную жизнь, Вероника Полонская, последняя любовь поэта, – надежду что-то в
ней изменить, болезнь – голос и хорошее самочувствие, Наркоминдел – свободу
передвижения, студенты Плехановки – веру в лучшее будущее.
Тупик. Выходов нет. Бежать
хотя бы из добровольного заточения в апартаментах Гендрикового переулка – ада
чекистских побасенок и ручного управления под надзором «рыжей бестии». Но куда?
От любви не убежишь. Да и потом: дорога – рог ада – ничем не лучше.
«Вот и не очень-то я
удивился, когда узнал, что Маяковский выстрелил себе в сердце, – резюмирует
А. Б. Мариенгоф. – Это не было для меня громом среди ясного неба.
Какое уж там ясное!»
И всё-таки не в этом
причина: жить можно и в тупике. Пропагандисту, агитатору, полпреду стиха «глазами в сердце
въелась богоматерь», и это противоречие не могло быть разрешено никакой
диалектикой.
И,
– более не пропагандист и не агитатор, никакой не полпред, – он всего лишь
поэт, – распятый оплёванный голгофник, которого не миновала чаша сия.
Хорошее
отношение к лошадям
Били копыта.
Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. –
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким
клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала!
– Упала лошадь! –
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошёл
и вижу
глаза лошадиные…
Улица опрокинулась,
течёт по-своему…
Подошёл и вижу –
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в ше́рсти…
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте –
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть
– старая –
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя
казалась пошла́,
только
лошадь
рванулась,
встала на́ ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребёнок.
Пришла весёлая,
стала в стойло.
И всё ей казалось –
она жеребёнок,
и стоило жить,
и работать стоило.
1918
Именно так погиб философ и
поэт Фридрих Ницше.
Шёл по городу, увидел, как
извозчик бьёт лошадь кнутом по голове, перехватил руку. Когда смогли освободить
от зажатого в кулаке кнута, он был невменяем. Его пытались образумить в
лечебнице на протяжении десяти лет, – как раз в те годы, когда его сочинения
получили известность, а имя стало знаменитым, – но он был потерян для общества,
ибо гений его более не желал возвращаться к людям.
Мне
легше, чем всем, –
я
Маяковский.
Сижу
и ем
кусок
конский.
(В. В. Маяковский.
«Хорошо!»)
Предсмертная записка В. В. Маяковского,
составленная за два дня до самоубийства, гласила:
«Всем.
В
том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник
ужасно этого не любил.
Мама,
сёстры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня
выходов нет.
Лиля
– люби меня.
Товарищ
правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сёстры и Вероника Витольдовна
Полонская.
Если
ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.
Начатые
стихи отдайте Брикам, они разберутся.
Как говорят –
“инцидент исперчен”,
любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчёте
и не к чему перечень
взаимных болей,
бед
и обид.
Счастливо
оставаться.
Владимир Маяковский.
12/IV-
Товарищи
Вапповцы, не считайте меня малодушным.
Сериозно
– ничего не поделаешь. Привет.
Ермилову
скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться.
В.М.
В
столе у меня 2000 руб. – внесите в налог.
Остальное
получите с Гиза.
В.М.»
(В. В. Маяковский. Письма, наброски и другие
материалы)
В начале 1960-х свою
версию хроники самоубийства поэта предложил А. Б. Мариенгоф:
«Я
не слишком люблю цитировать. Но когда сам мало знаешь, это бывает необходимо.
Начну
с коротких выписок из стихотворения Маяковского, о котором в то время мы и
понятия не имели:
Ты одна мне
ростом вровень,
Стань же рядом,
с бровью брови...
Дальше:
Иди сюда,
иди на перекрёсток
Моих больших
и неуклюжих рук...
И
ещё:
Я всё равно
тебя
когда-нибудь
возьму,
одну,
или вдвоём с Парижем.
Стихотворение
написано в ноябре 1928 года.
Ей
было восемнадцать лет. Она жила, как вы уже поняли, в Париже. По словам
Якобсона, друга Маяковского, Владимир Владимирович познакомился с ней в
“докторской квартире”.
Ещё стихи.
И даже “в изящном стиле”. Так названы они автором.
Мы посылаем эти розы Вам,
чтоб жизнь
казалась в свете розовом.
Увянут розы…
А затем
мы
к стопам повергнем
хризантемы.
Маркиз
Якобсон сухо объясняет: “Уезжая из Парижа в Москву в начале декабря 1928 года,
Маяковский принял меры, чтобы парижская оранжерея еженедельно посылала
цветы...”
Дальше:
Дарю
моей
мои тома я.
Им
заменять
меня до мая.
А почему бы не до марта?
Мешает календарь и карта.
Это
написано на первом томе “Собрания сочинений”, только что вышедшем в Москве.
Дальше:
Второй. Надеюсь, третий том
снесём
собственноручно в дом.
А на
четвёртом томе со стихами гражданской войны:
Со смыслом книга,
Да над ней
Клониться ль Тане кареокой...
И т. д.
Из Москвы Маяковский пишет ей:
“Письма такая медленная вещь, а мне так надо
каждую минуту знать, что ты делаешь и о чём думаешь. Поэтому телеграммлю.
Телеграфь, шли письма – вороха того и другого”.
А в
январе двадцать девятого:
“Твои строки – это добрая половина моей
жизни вообще и вся моя личная”.
“Сижу сиднем из боязни хоть на
час опоздать с чтением твоих писем. Работать и ждать тебя – это единственная
моя радость”.
И – телеграммы, телеграммы,
телеграммы:
“Очень затосковал”;
“Тоскую невероятно”;
“Абсолютно скучаю”;
“Тоскую по тебе совсем
небывало”;
“По тебе регулярно тоскую, а в
последние дни даже не регулярно, а ещё чаще”.
И –
опять же с образцовой профессорской сухостью Якобсон доводит до нашего
сведения: в октябре человек “получит из Парижа письмо бесповоротно прощальное”.
Дальше:
“Несколько
месяцев пройдёт, и жизнь поэта оборвётся прежде, чем в Париже узнают от
приезжих из Москвы, что в разрешении на визу за границу Маяковскому было в
сентябре наотрез отказано”.
Всё.
Какая
же “любовная лодка” разбилась? Явно их было две. А возможно – три.
Да и
только ли разбились любовные лодки?
И
всё же выстрела Маяковского я не понимаю.
Не
понимаю теперь. И не понимал тогда».
(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои
друзья и подруги»)
Странно звучат последние две строки, как будто отмахивается А. Б. Мариенгоф от фактов: «не понимаю теперь», «не понимал тогда». И это после признания, что самоубийство В. В. Маяковского не было для него «громом среди ясного неба»:
– Какое уж там ясное!
Что же, в таком
случае, не понятно?
Анатолий Борисович не понимает или делает вид, что не понимает, совсем как Владимир Владимирович, который вроде как был не в курсе, что почта перлюстрируется и, исходя из этого, предпринимаются соответствующие действия. Юную Таню, несомненно, заставили написать «бесповоротно прощальное» письмо, при этом скорее всего те же люди, что их познакомили. Проверенная в боях агентура ни на миг не выпускала поэта из своего прицела. Это ведь был Маяковский, а не Самуил Маршак. И Вероника Полонская, актриса и фактическая свидетельница самоубийства поэта, не случайно была замужней дамой – ещё одним «стажёром» из списка Лили Брик, разве что без удостоверения ОГПУ.
Впрочем, и это тайное когда-нибудь станет явным.
Земля наша обильна
Я езжу
по южному
берегу Крыма, –
не Крым,
а
копия
древнего рая!
Какая фауна,
флора
и климат!
Пою,
восторгаясь
и озирая.
Огромное
синее
Чёрное
море.
Часы
и дни
берегами едем,
слезай,
освежайся,
ездой
умо́рен.
Простите, товарищ,
купаться негде.
Окурки
с
бутылками
градом упали –
здесь
даже
корове
лежать
не годится,
а сядешь в кабинку –
тебе
из купален
вопьётся
заноза-змея
в ягодицу.
Огромны
сады
в раю симферопольском, –
пудами
плодов
обвисают к лету.
Иду
по ларькам
Евпатории
обыском, –
хоть четверть персика! –
Персиков нету.
Побегал,
хоть вёрсты
меряй на счётчике!
А персик
мой
на базаре и во́ поле,
слезой
обливая
пушистые щёчки,
за час езды
гниёт в
Симферополе.
Громада
дворцов
отдыхающим
нравится.
Прилёг
и вскочил от куса̀чей тоски ты,
и крик
содрогает
спокойствие здравницы:
– Спасите,
на помощь,
съели
москиты! –
Но вас
успокоят
разумностью критики,
тревожа
свечой
паутину и
пыль:
«Какие же ж
это,
товарищ,
москитики,
они же ж,
товарищ,
просто клопы!»
В душе
сомнений
переполох.
Контрасты –
чёрт задери
их!
Страна абрикосов,
дюшесов
и блох,
здоровья
и
дизентерии.
Республику
нашу
не спрятать под ноготь,
шестая
мира
покроется ею.
О,
до чего же
всего у нас
много,
и до чего же ж
мало умеют!
Не удивительно, что
все «три лодки» разбились о быт. А если к Лиле Брик, Тане Яковлевой, Веронике
Полонской «пришвартовать» ещё и американку с дочерью на руках, а также
студентку Наташу Брюханенко, которая любила, любила, да так и не вышла замуж,
то все четыре или даже пять подчалок в житейском море нарисуется. Какой прок в
пересчёте? Это была одна большая любовная лодка, а быт – это не
пелёнки-распашонки и жилая площадь в Гендриковом переулке, бытом был образ
жизни советского человека, который с некоторых пор, и тут поэт не мог отрицать
это, непомерной тяжестью навалился ему на плечи. Это был образ жизни
безыменских и сельвинских, победоносиковых и гандуриных, катаевых и
присыпкиных, кудреек и мудреек, недотыкомок и недошивинок, деканов диевых и
доцентов донских, чекистов и иже с ними, – ничем не лучше, а во многом подлее,
страшнее, низменнее, чем самая отъявленная передоновщина и скопидомное
мещанство.
И вот этим – любящим
баб да блюда – жизнь отдавать в угоду?
Тогда уж лучше –
«вдвоём с Парижем», лучше – «в
баре подавать ананасную воду»…
Письмо
Татьяне Яковлевой
В поцелуе рук ли,
губ ли,
в дрожи тела
близких мне
красный
цвет
моих республик
тоже
должен
пламенеть.
Я не люблю
парижскую
любовь:
любую самочку
шелками
разукрасьте,
потягиваясь, задремлю,
сказав –
тубо –
собакам
озверевшей страсти.
Ты одна мне
ростом
вровень,
стань же рядом
с бровью
брови,
дай
про этот
важный вечер
рассказать
по-человечьи.
Пять часов,
и с этих пор
стих
людей
дремучий бор,
вымер
город заселённый,
слышу лишь
свисточный спор
поездов до Барселоны.
В чёрном небе
молний
поступь,
гром
ругнёй
в небесной
драме, –
не гроза,
а это
просто
ревность двигает горами.
Глупых слов
не верь сырью,
не пугайся
этой тряски, –
я взнуздаю,
я смирю
чувства
отпрысков дворянских.
Страсти корь
сойдёт
коростой,
но радость
неиссыхаемая,
буду долго,
буду просто
разговаривать стихами я.
Ревность,
жёны,
слёзы…
ну их! –
вспухнут веки,
впору Вию.
Я не сам,
а я
ревную
за Советскую Россию.
Видел
на плечах заплаты,
их
чахотка
лижет вздохом.
Что же,
мы не виноваты –
ста мильонам
было плохо.
Мы
теперь
к таким нежны –
спортом
выпрямишь не многих,
–
вы и нам
в Москве нужны,
не хватает
длинноногих.
Не тебе,
в снега
и в тиф
шедшей
этими ногами,
здесь
на ласки
выдать их
в ужины
с нефтяниками.
Ты не думай,
щурясь просто
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда,
иди на перекрёсток
моих больших
и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Оставайся и
зимуй,
и это
оскорбление
на
общий счёт нанижем.
Я всё равно
тебя
когда-нибудь возьму –
одну
или вдвоём с Парижем.
Человек расщеплён в
своей двойственной природе: подчинённый законам, он сам творец своих целей.
В
1918-м поэт обменялся с Лилей Брик кольцами. На том, которое подарил
В. В. Маяковский, были выгравированы её инициалы «ЛЮБ». Лиля Юрьевна
носила его на золотой цепочке до последних дней, пока в преклонном возрасте не
застрелилась из-за несчастной любви, а буквы всё продолжали складываться в одно
бесконечное: люблюб-люблюб.
Об одном своём
полуприятеле-полуписателе В. В. Маяковский сказал:
– Он хорошо настроен,
потому что плохо осведомлён.
Если
я
чего написал,
если
чего
сказал –
тому виной
глаза-небеса,
любимой
моей
глаза.
В 1927 году в поэме «Хорошо!» поэт ностальгически
вспоминает двенадцать квадратных аршин жилья, на которых они втроём ютились в
революцию, вспоминает, как в оборванной шапчонке на салазках вёз полено –
«тушею, твёрже камня», – и так и зашёл с ним в обнимку, как едва не угорели с
углей:
Я
много
в тёплых странах
плутал.
Но только
в этой зиме
понятной
стала
мне
теплота
любовей,
дружб
и семей.
Лишь лёжа
в такую вот
гололедь,
зубами
вместе
проляскав –
поймёшь:
нельзя
на
людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку.
Землю,
где воздух,
как
сладкий морс,
бросишь
и мчишь, колеся, –
но землю,
с которою
вместе мёрз,
вовек
разлюбить нельзя.
(В. В. Маяковский.
«Хорошо!»)
После поэмы «Хорошо!» тема
любви к Лиле Брик в творчестве Владимира Маяковского не воскресала.
Необходимость наново
вдохнуть жизнь, решить – сделать бы жизнь с кого, революционно обновить быт и
освободить дух выпалила в сердце свинцовым зарядом.
«Послушайте! Ведь,
если звёзды зажигают…»
В револьвере была всего
одна пуля.
Брики путешествовали за
границей. Накануне непоправимого Лиля отправила ему последнюю открытку.
– Посмотрите, какой
большой мозг, какие извилины! – восклицает патологоанатом. – Насколько он
интереснее мозга знаменитого профессора В. Ф.!
В Москве расцветала весна.
Толпа рекой лилась с
Красной Пресни мимо гроба к Арбату.
Детей подымали на руки, говорили:
«Вот это Маяковский».
Поэт не собирался умирать:
дома стояло несколько пар крепких, подкованных железом ботинок.
«Госиздат.
Маяковский стоит перед конторкой
главного бухгалтера, заложив руки в карманы и широко, как козлы, расставив
ноги:
– Товарищ главбух, я в четвёртый
раз прихожу к вам за деньгами, которые мне следует получить за мою работу.
– В пятницу, товарищ Маяковский.
В следующую пятницу прошу пожаловать.
– Товарищ главбух, никаких
следующих пятниц не будет. Никаких пятых пятниц, никаких шестых пятниц, никаких
седьмых пятниц не будет. Ясно?
– Но поймите, товарищ
Маяковский, в кассе нет ни одной копейки.
– Товарищ главбух, я вас
спрашиваю в последний раз...
Главный бухгалтер перебивает:
– На нет и суда нет, товарищ
Маяковский!
Тогда Маяковский неторопливо
снимает пиджак, вешает его на жёлтую спинку канцелярского стула и засучивает
рукава шёлковой рубашки.
Главный бухгалтер с ужасом
смотрит на его большие руки, на мощную фигуру, на неулыбающееся лицо с
массивными челюстями, на тёмные, глядящие исподлобья глаза, похожие на чугунные
гири в бакалейной лавке. “Вероятно, будет меня бить”, – решает главный
бухгалтер. Ах, кто из нас, грешных, не знает главбухов? Они готовы и
собственной жизнью рискнуть, лишь бы человека помучить.
Маяковский медленно подходит к
конторке, продолжая засучивать правый рукав.
“Ну вот, сейчас и влепит по
морде”, – думает главный бухгалтер, прикрывая щёки хилыми безволосыми руками.
– Товарищ главбух, я сейчас
здесь, в вашем уважаемом кабинете, буду танцевать чечётку, – с мрачной
серьёзностью предупреждает Маяковский. – Буду её танцевать до тех пор, пока вы
сами, лично не принесёте мне сюда всех денег, которые мне полагается получить
за мою работу.
Главный бухгалтер облегчённо
вздыхает “Не бьёт, слава Богу”.
И, опустив безволосые руки на
аккуратные кипы бумаг, произносит голосом говорящей рыбы:
– Милости прошу, товарищ
Маяковский, в следующую пятницу от трёх до пяти.
Маяковский выходит на середину
кабинета, подтягивает ремень на брюках и: тук-тук-тук... тук-тук...
тук-тук-тук... тук-тук.
Машинистка, стриженая, как
новобранец (вероятно, после сыпного тифа), шмыгнув носом, выскакивает за дверь.
Тук-тук-тук... тук-тук...
тук-тук-тук... тук-тук…
Весь Госиздат бежит в кабинет
главного бухгалтера смотреть, как танцует Маяковский.
Паркетный
пол трясётся под грузными тупоносыми башмаками, похожими на футбольные бутсы.
На конторке и на жёлтых тонконогих столиках, звеня, прыгают электрические лампы
под зелёными абажурами. Из стеклянных чернильниц выплескивается фиолетовая и
красная жидкость. Стонут в окнах запылённые стёкла.
Маяковский
отбивает чечётку сурово-трагически. Челюсти сжаты. Глядит в потолок.
Тук-тук-тук ... тук-тук-тук ...
Никому не смешно. Даже пуговоносому мальчугану-курьеру,
который, вразлад со всем Госиздатом, имеет приятное обыкновение улыбнуться,
говоря: “Добрый день!” или “Всего хорошего!”
Через
несколько минут главный бухгалтер принёс Маяковскому все деньги. Они были в
аккуратных пачках, заклеенных полосками газетной бумаги».
(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои
друзья и подруги»)
Тропики
(Дорога Вера-Круц – Мехико-Сити)
Смотрю:
вот это –
тропики.
Всю жизнь
вдыхаю наново я.
А поезд
прёт торопкий
сквозь пальмы,
сквозь
банановые.
Их силуэты-веники
встают рисунком тошненьким:
не то они – священники,
не то они – художники.
Аж сам
не веришь факту:
из всей бузы и вара
встаёт
растенье – кактус
трубой от самовара.
А птички в этой печке
красивей всякой меры.
По смыслу –
воробейчики,
а видом –
шантеклеры.
Но прежде чем
осмыслил
лес
и бред,
и жар,
и день я –
и день
и лес исчез
без вечера
и без
предупрежденья.
Где горизонта борозда?!
Все линии
потеряны.
Скажи,
которая звезда
и где
глаза пантерины?
Не счёл бы
лучший казначей
звезды́
тропических ночей,
настолько
ночи августа
звездой набиты
нагусто.
Смотрю:
ни зги, ни тропки.
Всю жизнь
вдыхаю наново я.
А поезд прёт
сквозь
тропики,
сквозь запахи
банановые.
1926
БИБЛИОГРАФИЯ
1. Бердяев Н. А. О
рабстве и свободе человека. Опыт персоналистической философии //
Н. А. Бердяев. Опыт парадоксальной этики. М.: ООО «Издательство АСТ»;
Харьков: «Фолио», 2003. С. 423–696.
2. Бердяев Н. А Религия
воскрешения («Философия общего дела» Н. Ф. Фёдорова). См.: http://krotov.info/library/02_b/berdyaev/1915_186.html
3. Бунин И. А.
Маяковский. См.: http://bunin.niv.ru/bunin/rasskaz/pod-serpom-i-molotom/mayakovskiy.htm
4. Катаев В. П.
Алмазный мой венец. М.: ДЭМ, 1990. С. 5–214.
5. Катаев В. П. Трава
забвения. М.: Вагриус, 2007.
6. Катанян
В. В. Лиля Брик. Жизнь.
http://royallib.com/book/katanyan_vasiliy/lilya_brik_gizn.html
7. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя
молодость, мои друзья и подруги. // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн.
8. Мариенгоф А. Б. Это Вам,
потомки! // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн.
9.
Маяковский В. В. Выступление в Доме комсомола Красной Пресни, 25
марта 1930 // Полное собрание сочинений в 13 томах. Том 12. Статьи, заметки,
стенограммы выступлений. М.: ГИХЛ, 1955–1961.
10.
Маяковский В. В. Письма, наброски и другие материалы // Полное
собрание сочинений в 13 томах. Том
11. Сологуб Ф.
Искусство наших дней.
http://az.lib.ru/s/sologub_f/text_1915_iskusstvo_nashih_dney.shtml
12.
Сологуб Ф. Звериный быт. http://www.fsologub.ru/lib/short-story/short-story_26.html
13.
Соловьёв О. Б. Понимание и культура: Интенции понимания в социокультурной среде.
14. Толстой А. Н. Торжествующее искусство. http://oldyalta.ru/30-yaltinskiy-kurer.html
15. Триоле Э. Маяковский,
русский поэт.
http://royallib.com/book/triole_elza/mayakovskiy_russkiy_poet.html
16. Янгфельдт Б.
Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг.
http://royallib.com/book/yangfeldt_bengt/stavka__gizn_vladimir_mayakovskiy_i_ego_krug.html