***
«Читайте железные книги!»
В 1915 году Фёдор Сологуб в статье «Искусство наших дней» привёл
неопровержимые доводы о значимости литературных героев, которые могут быть
значительно более реальны в сознании поколений, чем даже те, кто породил их
одним только своим словом, – чем сами авторы.
«Неизвестное познаётся из
сравнения с известным. И кто же станет спорить против
того, что мы гораздо лучше знаем Гамлета или Фальстафа, чем любого из наших
знакомых? Тёмная душа тех, кого мы встречаем на улицах или в гостиных, о ком
говорим: “чужая душа – потёмки”, она освещается для нас светом нетленных
образов искусства. Вот они-то и есть наши истинные знакомые и друзья, все эти
люди, вышедшие из творческой фантазии. Они только и живут на земле, а вовсе не
мы. Они-то и есть настоящие, подлинные люди, истинное, не умирающее население
нашей планеты, прирождённые властелины наших дум, могущественные строители
наших душ, хозяева нашей земли. Слова их вплелись в ткань нашей речи, мысли их
овладели нашим мозгом, чувства их воцарились в нашей душе. Они заставили нас
перенимать их привычки и жесты, их костюмы и быт. Цели их стали нашими целями,
и суждения их, господ наших, владычествуют над поступками нашими. Мы перед ними
– только бледные тени, как видения кинематографа. Мы повторяем во многих
экземплярах снимков чьи-то подлинные образы, совершенно так, как на множестве
экранов мелькают образы многих женщин, раз навсегда наигранные некоею Астою Нильсен,
знаменитою в своём мире. И мы не живём, а только
делаем что-то, бедные рабы своей тёмной судьбы. И если мы сами создали это
племя господствующих над нами образов, то все же несомненно, что в этом случае
творение стало выше творца. И какое нам дело до самого Шекспира и до того, кто
он, Бэкон или Рутленд или так Шекспир и есть, что нам
до этого, если душою нашею играет капризный очарователь Гамлет, и играет, и
строит из неё то, что хочет!»
Желающим усомниться в
аргументации Фёдора Кузьмича достаточно расспросить своих друзей и знакомых,
что они знают об Артуре Конан Дойле или об Астрид Линдгрен, кроме того, что один жил в Англии, а другая – в Стокгольме. Зато о приключениях Шерлока Холмса и Карлсоне, который живёт на крыше, рассказов будет целая куча.
Герои обросли легендами, анекдотами, живут своей выдуманной жизнью и, похоже,
не очень-то нуждаются в своих творцах. То же самое с киногероями
и сетевыми персонажами: взять для примера штандартенфюрера Штирлица и Юлиана
Семёнова, Куваева и его Масяню.
Герои и персонажи подобны вывескам, выполняющим свою функцию и существующим без
участия однажды захваченных ими мастеров света и тени.
Вывескам
Читайте железные книги!
Под флейту золо́ченой буквы
полезут копчёные сиги
и золотокудрые брюквы.
А если весёлостью пёсьей
закружат созвездия «Магги» –
бюро похоронных процессий
свои проведут саркофаги.
Когда же, хмур и плачевен,
загасит фонарные знаки,
влюбляйтесь под небом харчевен
в фаянсовых чайников маки!
Ф. Сологуб отмечает:
«Нам хочется иногда
отмахнуться от этого владычества придуманных кем-то образов, избавиться от них
во имя нашей жизни, нашей души. Хочется сказать:
– Да ведь вне моей мысли
нет Гамлета, и нет Офелии. Дездемона оживает только
тогда, когда я о ней читаю, и простодушно-ревнивый мавр так и не задушит её,
если я не открою той страницы. Значит, я живу, а они – фантомы.
Эти фантомы улыбаются и
отвечают спокойно:
– Живи, если хочешь, мы
подождём, перед нами вечность. Живи без нас, если можешь. Но что будет с тобою,
если мы уйдём от тебя? Как же ты проживёшь без Гамлета и без Дон-Кихота, без
Альдонсы и Дульцинеи? И что же ты, наша бедная, бледная тень, что же ты будешь,
когда отойдут от плоского экрана твоей жизни наши образы?»
Важным представляется
вывод из этого, в общем-то, очевидного рассуждения:
«Та великая энергия
творчества, которая в непостижимом акте созидания была вложена в художественный
образ, только она и заражает читателя или зрителя. Слова обычной речи,
сегодняшний быт, облики нынешних людей, – всё это для поэта лишь материал, как
для живописца холст и краски. Сила не в них, а в той художественной энергии,
которая заставила этот косный материал служить творческому замыслу». (Ф. Сологуб. «Искусство наших дней»)
Творческая энергия
Владимира Маяковского напором своим возносила его до ангельских круч и затем,
неимоверная, низвергала на землю. Она непременно требовала восполнения в
личностном росте и физическом «миллионе миллионов маленьких грязных любят». Его
настойчивое «Мария – дай!», «Открой!», «Пусти!» – в буквальном смысле обратная
сторона титанизма его творческого становления.
Высо́ко.
Глубже ввысь зашёл
за этажем
этаж.
Завесилась.
Смотрю за шёлк –
всё то же,
спальня та ж.
Сквозь тысячи лет прошла – и юна.
Лежишь,
волоса́ луною высиня.
Минута…
и то,
что было – луна,
Его оказалась голая лысина.
Нашёл!
Теперь пускай поспят.
Рука,
кинжала жало стиснь!
Крадусь,
приглядываюсь –
и опять!
Люблю
и вспять
иду в любви и в жалости.
Доброе утро!
Зажглось электричество.
Глаз два выката.
«Кто вы?» –
«Я Николаев
– инженер.
Это моя квартира.
А вы кто?
Чего пристаёте к моей жене?»
Чужая комната.
Утро дрогло.
Трясясь уголками губ,
чужая женщина,
раздетая догола.
(В. В. Маяковский. «Человек»)
Лирический герой
Маяковского – одно целое со своим автором. Он шагает из одной его поэмы в
другую, бежит, страдает и дурачится в стихотворениях, стреляется и воскресает.
Он – это метафизическое путешествие, совершаемое Маяковским, его способ выхода
из замкнутой субъективности через преодоление, умерщвление себя, бога, мира с
целью последующего воскрешения и обновления. Путешествие поэта по «строчечному
фронту» есть то, что Н. А. Бердяев охарактеризовал как реализация
личности в человеке, постоянное трансцендирование –
путь, на котором, если, «не разбрызгав, душу сумел донесть»,
тогда случаются экзистенциальные встречи с Богом, другим человеком, внутренним
существованием мира. Это путь не объективных сообщений, а экзистенциальных
общений с другой личностью, общений освобождаемого с освобождённым,
когда «глашатай грядущих правд» обретает «единственный человечий, средь воя,
средь визга, голос». Личность, как полагал русский философ, способна вполне реализовать
себя только на этом пути. (См.: «О рабстве и свободе человека». С. 447).
Себе, любимому, посвящает
эти строки автор
Четыре.
Тяжёлые, как удар.
«Кесарево кесарю – богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где для меня уготовано логово?
Если б был я
маленький,
как Великий океан, –
на цыпочки б волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
такую, как и я?
Такая не уместилась бы
в крохотное небо!
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
Стихами велеть истлеть ей!
И слова
и любовь моя –
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь неё
любовницы всех столетий.
О, если б был я
тихий,
как гром, –
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший скит.
Я
если всей его мощью
выреву голос огромный –
кометы заломят горящие руки,
бросятся вниз с тоски.
Я бы глаз лучами грыз ночи –
о, если б был я
тусклый,
как солнце!
Очень мне надо
сияньем моим поить
земли отощавшее лонце!
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи́,
бредово́й,
недужной,
какими Голиафами я зача́т
–
такой большой
и такой ненужный?
Филистимлянский
великан Голиаф был убит из пращи подростка Давида. С этого удачного выстрела
началось победоносное шествие избранника Божьего Давида по страницам мировой
истории. Нехитрое человеческое изобретение, праща позволила малышу состязаться
с гигантом и одолеть того на расстоянии. С библейских времён значительно
усовершенствовались технические средства, оружие и орудия производства. С
некоторых пор любого Голиафа они могут превратить в горстку звёздной пыли и
развеять прах без остатка.
Большевики предложили
революционный способ совладать с набирающим ход техническим развитием, поставив
его на службу всему человечеству путём обобществления средств
производства, планирования и регламентированной – по ГОСТу! – инновационной
деятельности. О душе Голиафа забыли они: считалось, что самые передовые
производственные отношения определят научный и общекультурный прогресс
общества. Не тут-то было! О любви забыли они. Любой революционный порыв
вырождается, если исчезает любовь – изначальное вдохновение любых перемен.
Тоталитарный режим большевистской России был отчаянной попыткой справиться с
техногенной реальностью новейшего времени, и она была обречена, как такой
большой и такой ненужный Голиаф, ибо рука, бросающая камень, не знала любви.
Эльза
Триоле, младшая сестра Лили Брик, вспоминала:
«Я познакомилась с ним в
доме подруги. Он показался мне громадным, непонятным и дерзким. Мне было всего
лишь пятнадцать, и я не на шутку испугалась. Некоторое время спустя он
появляется в доме моих родителей. Он продал своё первое стихотворение – “Бунт
Объектов” (которое я с тех пор не могу найти, если только он не поменял
название). Дело в том, что он тратил деньги на то, чтобы “приодеться”. Он
заставил свою мать (несчастную женщину) сшить ему кофту лимонно-жёлтого цвета
ниже пояса. Он носил eё без ремня с и огромным чёрным галстуком. Высокая
шляпа, элегантное пальто и трость завершали наряд. Его сфотографировали в этом
наряде. У меня всё ещё хранится открытка с надписью “Футурист, Владимир
Маяковский”.
Одетый таким образом, он
представился моим достаточно милым, но очень буржуазным
родителям. Я плохо помню подробности его первого визита, кроме того что служанка очень насторожилась. Мне не было ещё и
шестнадцати, но мне хватило хладнокровия доказать своим родителям, что я и
представить себе не могла, что Маяковский может оказаться нежеланным гостем в
нашем доме.
Он стал приходить почти
ежедневно, обезоруживающе вежливый с матерью, говорящий с отцом только по
необходимости, и все перестали обращать внимание на жёлтую кофту.
Мои родители устало
смирились, и Маяковский был более или менее принят в наш дом. У нас он писал
свои картины – его средство для существования того времени – и оставался на
ужин.
Когда меня не было дома,
он оставлял свою визитку размером с обложку книги, на которой жёлтым по белому
во всю ширину и высоту было напечатано его имя. Моя мать неизменно возвращала
ему эти визитки и неизменно говорила: “Владимир Владимирович, вы забыли вашу
вывеску”…»
(Э. Триоле. «Маяковский, русский поэт»)
Любовь
Девушка пугливо куталась в болото,
ширились зловеще лягушечьи мотивы,
в рельсах колебался рыжеватый кто-то,
и укорно в буклях проходили
локомотивы.
В облачные па́ры
сквозь солнечный угар
врезалось бешенство ветряно́й
мазурки,
и вот я – озноенный июльский
тротуар,
а женщина поцелуи бросает – окурки!
Бросьте города, глупые люди!
Идите голые лить на солнцепёке
пьяные вина в меха-груди,
дождь-поцелуи в угли-щёки.
Для преобразований
космического масштаба и космической же нелепости катастрофически не хватало
обыкновенного человеческого участия – любви. Пролетарский переворот в аграрной
стране! Это было почти то же самое, что революция на Марсе, на котором, в
лучшем случае, могут быть найдены одни только бактерии. А ведь именно
повсеместную, разумную, интернациональную, коммунистическую населённость миров
воспевал друг буратин и молодёжи, вчера белогвардеец,
а сегодня советский граф Алексей Толстой в своей «Аэлите». Позднее наиболее впечатляюще это сделал Иван
Ефремов в «Туманности Андромеды». Фантасты! Им бы немножко необыкновенной земной
любви – такой, от которой мир сотрясается, ирреальный, как в романе у Виктора Решетнёва, где лирический герой и автор – одно целое. Или
как это было у Владимира Маяковского.
– Чего уж и помечать-то
нельзя? – слышится бормотанье любителей фэнтези.
Отчего же нет? Можно! И
это не плохо, а очень даже хорошо, если сумеете, не разбрызгав, душу свою до
настоящего донести.
«Маяковский ухаживал за
мной. Он был неразговорчив, но постоянно что-то бормотал, неожиданно выпаливал
слова и звуки, наверное, перепроверяя свои сочинения… Меня
не особо интересовали эти внутренние муки, терзающие его на моих глазах, и я
едва ли осознавала, что он поэт. Он часто просил меня поиграть на рояле, и
начинал бесконечно ходить взад-вперёд за моей спиной, жестикулируя… У нас был очень музыкальный дом, стены, окна, мебель были
насыщены, пропитаны звуком. Моя мать, великолепная пианистка, часто собирала
квартеты, трио или два рояля, на которых играли в четыре или восемь рук. В
такие моменты отец надевал шляпу и сюртук. Эти два рояля были чем-то вроде
породистых знатных зверей посреди претенциозности нашей мелкобуржуазной
квартиры». (Э. Триоле. «Маяковский, русский поэт»)
Скрипка и
немножко нервно
Скрипка издёргалась, упрашивая,
и вдруг разревелась
так по-детски,
что барабан не выдержал:
«Хорошо, хорошо, хорошо!»
А сам устал,
не дослушал скрипкиной речи.
шмыгнул на горящий Кузнецкий
и ушёл.
Оркестр чужо смотрел, как
выплакивалась скрипка
без слов,
без такта,
и только где-то
глупая тарелка
вылязгивала:
«Что это?»
«Как это?»
А когда геликон –
меднорожий,
потный,
крикнул:
«Дура,
плакса,
вытри!» –
я встал,
шатаясь полез через ноты,
сгибающиеся под ужасом пюпитры,
зачем-то крикнул:
«Боже!»,
Бросился на деревянную шею:
«Знаете что, скрипка?
Мы ужасно похожи:
я вот тоже
ору –
а доказать ничего не умею!»
Музыканты смеются:
«Влип как!
Пришёл к деревянной невесте!
Голова!»
А мне – наплевать!
Я – хороший.
«Знаете что, скрипка?
Давайте –
будем жить вместе!
А?»
«Было поздно, и мама
спустилась в вечернем платье, твёрдо опустила крышку рояля и сказала
Маяковскому, что ему пора идти домой спать. Отец давно спал. Ей пришлось
вернуться несколько раз, прежде чем Маяковский начал медленно надевать пальто в
прихожей. Он боялся швейцара, которому придётся встать из постели, чтобы
открыть ворота. Вылезти из его тёплой сладкой постели посреди зимы, распахнуть
дверь на морозе, столкнуться с леденящими потоками студёного воздуха,
примёрзнуть рукой к заиндевелой железной ручке… Все
эти факторы делали чаевые абсолютно обязательными. У Маяковского не было небходимых десяти или двадцати копеек. Я предложила ему эти
копейки и видела, как в нём происходит внутренняя борьба: встретиться с гневом
швейцара или принять деньги у женщины? Он взял серебряную монетку, бросил её
обратно на подзеркальник, поднял её, положил обратно… И
в итоге оставил. На это нужна смелость!
На следующий день он вернулся
и сказал моей матери: “Вчера я просто дождался, когда Вы уснёте, а затем
взобрался по верёвочной лестнице и вернулся через окно”. Мама слабо улыбнулась,
поинтересовавшись: “Разве Вы не по обычной лестнице вернулись?”
Моя сестра Лиля возникла
посреди всего этого. Она была замужем и жила в Петрограде. Однажды она спросила
меня, что происходит с Маяковским. Почему он постоянно в нашем доме и нравится
ли он мне? Она сказала, что это очень расстраивает маму и доводит её до слёз.
Что? Мама плачет? Почему я не знала? И когда он позвонил мне на следующий день,
я просто сказала ему, что не могу больше его видеть…
потому что наши встречи вызывают у мамы слёзы».
(Э. Триоле. «Маяковский, русский поэт»)
Дешёвая
распродажа
Женщину ль опутываю в трогательный роман,
просто на прохожего гляжу ли –
каждый опасливо придерживает карман.
Смешные!
С нищих –
что с них сжулить?
Сколько лет пройдёт, узнают пока –
кандидат на сажень городского морга –
я
бесконечно больше богат,
чем любой Пьерпонт Мо́рган.
Через столько-то, столько-то лет
– словом, не выживу –
с голода сдохну ль,
стану ль под пистолет –
меня,
сегодняшнего рыжего,
профессора́ разучат до последних
иот,
как,
когда,
где явлен.
Будет
с кафедры лобастый идиот
что-то молоть о богодьяволе.
Скло́нится толпа,
лебезяща,
суетна.
Даже не узнаете –
я не я:
облысевшую голову разрисует она
в рога или в сияния.
Каждая курсистка,
прежде чем лечь,
она
не забудет над стихами моими замлеть.
Я – пессимист,
знаю –
вечно
будет курсистка жить на земле.
Слушайте ж:
всё, чем владеет моя душа,
– а её богатства пойдите смерьте
ей! –
великолепие,
что в вечность украсит мой шаг,
и самое моё бессмертие,
которое, громыхая по всем векам,
коленопреклонённых соберёт мировое вече, –
всё это – хотите? –
сейчас отдам
за одно только слово
ласковое,
человечье.
Люди!
Пыля проспекты, топоча рожь,
идите со всего земного лона.
Сегодня
в Петрограде
на Надеждинской
ни за грош
продаётся драгоценнейшая
корона.
За человечье слово –
не правда ли, дёшево?
Пойди,
попробуй, –
как же,
найдёшь его!
Неистовая, по выражению
Льва Кассиля, поэма «Облако в штанах» вышла в сентябре 1915 года с посвящением
«Тебе, Лиля» на титульном листе и издательским именем Лилиного мужа Осипа Максимовича
Брика на обложке. С этого момента поэт «безвозвратно полюбил Лилю» и, за
исключением поэмы «Владимир Ильич Ленин», посвящал ей все свои произведения. А
что же Лиля? Она была старше Владимира на пару лет, но уже не первый год
замужем. Рассказывают супруги Брик.
– Лиля:
«Мы знали “Облако” наизусть,
корректуры ждали как свидания, запрещённые места вписывали от руки. Я была
влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр
у самого лучшего переплётчика в самый дорогой кожаный переплёт с золотым
тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке. Такого с Маяковским ещё не
бывало, и он радовался безмерно»;
– Осип:
«Я лично вот уже четвёртый
месяц только и делаю, что читаю эту книгу; знаю его наизусть и считаю, что это
одно из гениальнейших произведений всемирной литературы <…> Маяковский у
нас днюет и ночует; он оказался исключительно громадной личностью, ещё,
конечно, совершенно не сформировавшейся: ему всего 22 года и хулиган он
страшный».
(Цит. по: Б. Янгфельдт. «Ставка – жизнь»)
Лиличка!
Вместо письма
Дым табачный воздух выел.
Комната –
глава в кручёныховском аде.
Вспомни –
за этим окном
впервые
руки твои, исступлённый, гладил.
Сегодня сидишь вот,
сердце в железе.
День ещё –
выгонишь,
может быть, изругав.
В мутной передней долго не влезет
сломанная дрожью рука в рукав.
Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссечась.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Сделаем паузу в чтении слёзного поэтова письма. Ночь большевистского переворота Маяковский вроде как не проспал – есть версия, что до утра играл
в карты с Горьким и Бриками. Принимать
или не принимать Октябрь 1917-го, таким вопросом поэт не задавался. Это была
его революция – пошёл в Смольный, работал, выполнял всё, что приходилось.
Футуристы первые протянули руку и сказали: «Вот, революция, тебе наша рука».
Всё равно
любовь моя –
тяжкая гиря ведь –
висит на тебе,
куда ни бежала б.
Дай в последнем крике выреветь
горечь обиженных жалоб.
Если быка трудом умо́рят
–
он уйдёт,
разляжется в холодных водах.
Кроме любви твоей,
мне
нету моря,
а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.
Захочет покоя уставший слон –
царственный ляжет в опожаренном
песке.
Кроме любви твоей,
мне
нету солнца,
а я и не знаю, где ты и с кем.
1918 год: «РСФСР – не до искусства. А мне именно до него. Заходил в
Пролеткульт к Кшесинской. Отчего не в партии? Коммунисты работали на фронтах. В
искусстве и просвещении – соглашатели. Меня послали б ловить рыбу в Астрахань».
Они же с лета живут втроём, и все вместе так и утверждаются на большевистских
позициях. Весной 1919-го тройственный союз, вызывающий живое любопытство
соседей по коммуналке и биографов, переезжает в Москву, где Владимир и Лиля
занимаются агитацией в «Окнах РОСТА», а большевик Осип Брик «хилое тело Христа на
дыбе вздыбливает в Чрезвычайке». Известно также и
удостоверение сотрудника ВЧК № 15073, выданное 19 июля 1920 года на имя Лили
Брик, урождённой Каган.
Если б так поэта измучила,
он
любимую на деньги б и славу выменял,
а мне
ни один не радостен звон,
кроме звона твоего любимого имени.
И в пролёт не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.
Завтра забудешь,
что тебя короновал,
что душу цветущую любовью выжег,
и суетных дней взметённый карнавал
растреплет страницы моих книжек…
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться,
жадно дыша?
Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.
Искусство и просвещение
постепенно ставились под контроль коммунистической партии и советского
государства.
С начала 1920-х годов
жизнь в гостеприимном доме супругов Брик протекала при прямой поддержке
заместителя начальника секретного отдела ОГПУ Якова Агранова, а чуть позже и под
непосредственным присмотром агентов ВЧК Л. Эльберта
и В. Горожанина. С одним из них поэт работал над сценарием фильма «Инженер
д’Арси».
В прошлом в 1918-м остались
съёмки в кино и постановка «Мистерии-буфф» Всеволодом Мейерхольдом в декорациях
Казимира Малевича, в 1919-м – газета «Искусство коммуны» с пропагандой мировой
революции и революции духа, в 1920-м – тысячи три плакатов и тысяч шесть
подписей в «Окнах РОСТА». В дружественном кругу чекистов Владимир Маяковский и
его лирический герой исперчены до костей. Где он, тот
красивый, двадцатидвухлетний? Вывеска его – железная книга, на которой жёлтым по белому имя «Владимир Владимирович Маяковский», –
поблекла, хотя формально не утратила содержания, а только набрала вес.
Сухо, очень сухо заверяет
Анатолий Мариенгоф:
«До чего преувеличен
Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского послушания преувеличен. Сталин распорядился: “Самый лучший!..” Ну, и пошла писать губерния – попал Владимир Владимирович в
Пушкины нашей эпохи. “Баня” стала “Борисом Годуновым” XX века, “Облако в штанах” –“Евгением
Онегиным”.
Смех и слёзы».
(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!»)
Надоело
Не высидел дома.
Анненский, Тютчев, Фет.
Опять,
тоскою к людям ведомый,
иду
в кинематографы, в трактиры, в кафе.
За столиком.
Сияние.
Надежда сияет сердцу глупому.
А если за неделю
так изменился россиянин,
что щёки сожгу огнями губ ему.
Осторожно поднимаю глаза,
роюсь в пиджачной куче.
«Назад,
наз-зад,
назад!»
Страх орёт из сердца.
Мечется по лицу, безнадежен и скучен.
Не слушаюсь.
Вижу,
вправо немножко,
неведомое ни на суше, ни в
пучинах вод,
старательно работает над телячьей ножкой
загадочнейшее существо.
Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
Два аршина безлицого розоватого теста:
хоть бы метка была в уголочке вышита.
Только колышутся спадающие на плечи
мягкие складки лоснящихся щёк.
Сердце в исступлении,
рвёт и мечет.
«Назад же!
Чего ещё?»
Влево смотрю.
Рот разинул.
Обернулся к первому, и стало и́наче:
для увидевшего вторую образину
первый –
воскресший Леонардо да Винчи.
Нет людей.
Понимаете
крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти,
а сказать кому?
Брошусь на землю,
камня корою
в кровь лицо изотру, слезами асфальт омывая.
Истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрою
умную морду трамвая.
В дом уйду.
Прилипну к обоям.
Где роза есть нежнее и чайнее?
Хочешь –
тебе
рябое
прочту «Простое как мычание»?
Для истории
Когда все расселятся в раю и в аду,
земля итогами подведена будет –
помните:
в 1916 году
из Петрограда исчезли красивые люди.