УДК 141.12

 

Олег Борисович Соловьев

Новосибирский государственный университет

экономики и управления (НГУЭУ)

ЯЗЫКОВЫЕ СРЕДСТВА РЕФЛЕКСИВНОГО ПОНИМАНИЯ

 

         Общеязыковые тексты выстраиваются в убеждении, что в основе всякого коммуникативного акта лежит «язык», сходный с кодом словесного языка, которому свойственно жёсткое двойное членение на строго фиксированные обозначающие и обозначаемые единицы. При рефлексивном рассмотрении мы обнаруживаем ошибочность этого убеждения. Многоуровневая рефлексия открывает перед субъектом понимания возможности семантической и стилистической риторики, становящейся основой смыслообразования в любой семиотической системе. Так Р. О. Якобсон применил термины «метафора» и «метонимия» к кино, живописи, психоанализу. Без обращения к семантическим тропам никакая деятельность не может считаться творческой, эвристичной. По мысли Ю. М. Лотмана, все попытки создания наглядных аналогов абстрактных идей, отображения с помощью отточий непрерывных процессов в дискретных формулах, построения пространственных физических моделей элементарных частиц являются риторическими фигурами (тропами). Учёный мотивировал, что в науке точно так же, как и в поэзии,  закономерное сближение, сопоставление  несопоставимого часто выступает в качестве толчка для формулирования новой закономерности.

         Текст, выполняющий функцию сообщения, превращается в отдельное «большое осмысленное слово». Целостный и нерасчленимый смысл текста, тем не менее, не может быть извечён из структуры семиотического образования без игровых взаимоотношений как между элементами текста, так и между самим текстом и контекстом традиции, в которой он только и может быть понят. Текст неминуемо поглощается контекстом. Смысл не может быть не распят традицией его понимания. Языковая игра принимает риторические и стилистические формы, в которых систематически организованные рефлексивные акты порождают семантические тропы, составляющие суть творческого мышления вообще [Лотман, 2000, с. 186]. Тропы – метафоры, метонимии и синекдохи – рождаются на стыке двух языков и включают в себя элементы иррациональности и гиперрационализма. Иррациональность обусловлена эквивалентностью заведомо неэквивалентных, взаимно несопоставимых значимых текстовых элементов, между которыми в рамках какого-либо контекста троп устанавливает отношение адекватности. Гиперрационализм связан с тем, что в текст риторической фигуры непосредственно включены сознательные конструкции. Таким образом, обеспеченная рефлексивным выходом риторика конструирует смыслы большой сложности, которые непереводимы, но которым тесно в пределах одного языка, в силу чего риторика и превращается в механизм смыслопорождения.

         В отличие от общеязыковых, риторические тексты порождаются сознательно в результате последовательно проведённого рефлексивного действия и требуют для своего понимания аналогичных усилий. Как приём изменения основного значения, троп осуществляет семантический перенос от знака in praesentia к знаку in absentia. Семантическое замещение происходит по сходству или подобию какой-либо семы (метафора), по смежности, ассоциации, причинности (метонимия), на основе причастности, включённости, парциальности и в том случае, когда множественность замещается единичностью (синекдоха). Не менее значимы оксюморон (сочетание противоречащих друг другу смыслов), гипербола, эпитет, сравнение, а также стилистические фигуры – анафора, эпифора, параллелизм, инверсия.

         На основании ряда риторических фигур рассмотрим, как работают рефлексивные механизмы понимания.

         Метонимия и синекдоха в рефлексивных механизмах понимания.

         М. А. Розов предлагает формулировку некоторого аналога антропного принципа: человек живёт в том мире, для описания которого у него в данный момент есть средства [Розов, 2004, с. 42]. Отметим, что чем более искусными и изощрёнными становятся эти средства – логико-понятийная система, математический аппарат, экспериментальная техника, теоретические основания, – тем более глубоко мы «проникаем» в познаваемый мир. И чем больше уровней рефлексии включает наше описание и наше знание его устройства, тем более дальними становятся горизонты нашего понимания и тем более богатой тайнами представляется нам расширяющаяся вселенная. Мир «вырастает» у нас на глазах, тем более, если мы вглядываемся в него «линкеевыми очами».

         Метафоры и метонимии оказываются востребованными, поскольку при их помощи осмысливается содержание, которое иным способом ни высказано, ни понято быть не может. Это отнюдь не обозначает, что само это содержание существует где-то до его осмысления. Реальность в точности соответствует нашему знанию о ней – таково убеждение постнеклассического рационализма. Физик задаётся вопросом: «Порождая на некотором органическом этапе своего существования наблюдателей-участников, не приобретает ли Вселенная посредством их наблюдений ту осязаемость, которую мы называем реальностью? Не есть ли это механизм существования?» [Уиллер, 1982, с. 555]. Ответ Дж. Уилера иллюстрируется языковой игрой в 20 вопросов. Допустим, что адресат сообщения вышел из комнаты, а адресанты, пусть их будет 20, коллективно загадали какое-нибудь слово. Вернувшись, адресат должен угадать его, задавая вопросы, на которые получает ответы исключительно «да» или «нет». Такова модель классической науки и вообще позитивного знания, в том числе катафатической теологии. Однако представим себе ситуацию, когда адресанты не загадывают никакого слова, а выдумывают его по ходу самой игры в зависимости от вопросов, которые задаёт адресат, и ответов, полученных им на предыдущие. Неопределённость слова, или текста сообщения, при этом восполняется объективностью каждого шага игры, в котором окончательный вариант так и не загаданного слова складывается в диалоге между рефлексивными коммуникантами, участниками языковой игры. Такова модель неклассической науки, вышедшей из квантовой механики с её принципами дополнительности и несепарабельности, а шире и негативного знания как такового, явленного уже в образцах апофатической теологии.

         В текстах Псевдо-Дионисия Ареопагита навязанная воображению невообразимость – метонимия света и мрака: «Божественный мрак есть тот свет неприступный, в котором, по Писанию, обитает Бог; свет же оный незрим по причине чрезмерной ясности и недосягаем по причине преизбытка сверхсущностного светолития, и во мрак сей вступает всякий, кто сподобился познать и лицезреть Бога именно через не-видение и не-познавание» (цит. по [Аверинцев, 2004, с. 144]. Её цель – преображение самого человека. Метонимия выступает как средство внедрения в мышление непреодолимого противоречия: «свет», который есть «мрак», и «мрак», который есть «свет». Порождённые этой метонимией метафоры противоборствуют друг с другом, одно слово оспаривает другое. Таким образом становится возможным обретение в уме читателя нового смысла. По словам С. С. Аверинцева,  Псевдо-Дионисий так же мало доверял каждому отдельному слову нести в себе адекватный смысл, как ранневизантийский поэт Нонн, в своих метафорах умышленно разрушавший всяческую наглядность, не был склонен к тому, чтобы каждая отдельная метафора выражала собой адекватный образ.

         Метонимия света и мрака обесценивает контекстуально-непрерывное величие словесности и внушает чувство выхода за слово в выразительное замолкание, в синекдоху молчания. Для апофатического замысла Псевдо-Дионисия требуется много слов, усиливающих друг друга интонационно, вытесняющих друг друга образно и содержательно, пока «слова, слова, слова» однажды не обрываются, а дальше – тишина… Непроизносимое становится частью речи, закономерным её завершением, молчание – одним несказанным словом, мыслью неизречённой и потому не лживой. Эта мысль вообще вне всяких эпитетов. Для христианства прочесть универсум как энигматическую книгу и Библию как целый универсум обозначало найти разгадку мироздания, неведомую язычникам, и разгадку Писания, неведомую иудеям. Синекдоха молчания оставляет читателя наедине с дилеммой бытия и ничто. Она предлагает ему выбор между неверием и верой в осмысленность немыслимого, в невыразимую богоначальнейшую Силу и Сущность Христа, в которой многое тождественно единому, образное – безобразному, а безобразное образно. С. С. Аверинцев пишет:

         «“Мы погружаемся во мрак, который выше ума, и здесь мы обретаем уже не краткословие, а полную бессловесность”. Перед нами парадокс словесной “бессловесности” и на редкость многоречивого “молчания”; но в известном смысле это и впрямь “бессловесность”, и впрямь “молчание”. Слова как бы уничтожаются в акте исполнения ими своей функции. Конечно, “молчание”, которого ищет Псевдо-Дионисий, не может быть осуществлено в самом тексте; оно должно быть спровоцировано в другом месте – в уме читателя. Оно не дано, а загадано в “загадочных” словах, как последняя разгадка всех загадок и последнее их осмысление» [Аверинцев, 2004, с. 145].

         Восполненные молчанием, речь и речевое действие обретают смысл. И не только в религиозном культе и мифотворческом ритуале. Философия и философствование, как способ бытия философии, научное наблюдение и рассуждение, теоретизирование нуждаются для своего осуществления в остановке, паузе, интервале. В этом акте недеяния мы как бы прислушиваемся к тому, что хочет сказаться посредством наших слов и действий. Быть может, это музыка мироздания, музыка небесных сфер – такая, какой она представлялась пифагорейцам. В последовательности производимых нами актов деятельности и коммуникации эта остановка не является ни одним из них. Порождённая напряжением всех человеческих сил, громадным трудом, она не выражена никаким продуктом, не разряжается в поступках, эмоциях или страстях. Это – безответность обидчику, воздержание от суждений, непотребление желаемого. М. К. Мамардашвили высказывал убеждение, что именно в этих паузах, возникающих в естественном течении человеческого общения и действия, совершается самое существенное – понимание. Коммуникация вообще не есть одна только передача существовавшей до акта коммуникации истины: сообщение обладает смыслом только в акте понимания, когда мы понимаем, если уже понимаем.

         Рефлексивный механизм иронического понимания.

         Происходящее от греческого ειrωνεία в древние времена слово «ирония» обозначало «говорить», «заговаривать», «пользоваться заговором», «лечить». В последнем значении ирония обозначала не столько обман с помощью слов, сколько сократическое умение добиваться высших объективных целей, в том числе не без помощи самоуничижения. Фактическое осуществление смысла, как правило, несовершенно (см., напр., комментарий в [Лосев, 1994, с. 73]). Контраст видимого и скрытого смысла, достигаемый отрицательными средствами, это контраст сказанного «да», за которым читается «нет», и «нет», которое, по сути, «да». В нарочитом самоуничижении, выставляя себя убогим и безобразным, Сократ добивается понимания другой красоты – идеальной красоты высшей реальности, различения «божественных, золотых, всепрекрасных, изумительных» статуэток за обликом похотливого демона.

         Достаточно придать речи немного иронии или самоиронии, и тогда её смысл не просто обретает новые краски, но и создаёт картину и образ, смысл которой оказывается существенно иным, новым. «Я иду, маленький, согбенный, ушастый, – иду между собственных ушей», – говорит о своём ребячьем возрасте Ю. К. Олеша. Для него, сына бедного акцизного чиновника, разработан план жизни, разработан его отцом на основе зависти и раздражения от катастроф и пропастей собственных неудач. План считается лучшим, и он – маленький гимназист, а в будущем инженер и домовладелец – не имеет права его обсуждать. «Иду между собственных ушей» – так иронически Ю. К. Олеша говорит о галерее примеров, по которой ведут его поколение, поворачивая головы то в одну, то в другую сторону: «Над детством нашим стояли люди-образцы. Инженеры и директора банков, адвокаты и председатели правлений, домовладельцы и доктора» [Олеша, 1999, с. 256]. Не станет он домовладельцем; все знаки его детства перепутаются и потеряют значение, когда наступит неумолимое: революция, война, коллективизация. Рассказ «Человеческий материал» написан в 1929 г.: ни одного домовладельца вокруг – все инженеры! И сам писатель востребован незапланированной его отцом действительностью в качестве «инженера» человеческих душ и человеческого материала. Он вышел в неё «между собственных ушей» и чувствует себя нищим, ведь никто не научил его пролетарским понятиям, ценностям и искусству. Постичь их он должен сам – своим умом, тем, что «между ушей», и тем, что ныне имеет значение ровно настолько, насколько разделяет идеологию угнетённого в прошлом класса. Идеология пытается подавить его держащееся воспоминанием рефлексивное «я». Однако свободомыслие воскресает в иронии об удивительно прекрасной поре жизни и безвозвратно ушедшей эпохе.

         Оксюморон как рефлексивное начало и конец языковой игры

         Будучи включены в языковую игру, а значит, уже понимающие, мы не можем выделить отдельную эстафету или отдельный образец, обеспечивающий наше понимание, без того чтобы не договориться об искусственных ограничениях. Это означает, что вне целого универсума социальных эстафет и задающих их образцов деятельности отдельного образца попросту не существует. Знание о смысле языковой игры подразумевает, что мы умеем рассматривать нашу коммуникацию и деятельность в динамике – от начала и до конца, от непонимания до рефлексивного осмысления. Начало и конец любой языковой игры представляют собой искусственно налагаемые на игру ограничения, поскольку, изучая рефлексивную деятельность, мы и сами становимся её частью и участвуем в её осуществлении, пока, что называется, находимся в ясной памяти и трезвом уме. Пограничным маркером языковой игры, с точки зрения философии, является симулякр, или образ без подобия, с точки зрения стилистики – оксюморон, сочетающий логически несовместимые понятия. Согласно классической логике, оксюморон есть не что иное, как бессмысленное нагромождение слов, пустое понятие. Однако именно оксюморон втягивает нас в диалог с хаосом симулякров и, провоцируя рефлексивное осмысление, заставляет задуматься над видимым противоречием, а позднее – придать ему смысл.

         Действительно, где ещё «невозможное возможно», кроме как в литературе, поэзии, искусстве? Сеть симулякров сплетена не одними только имитациями и симуляциями действия. Своим существованием симулякры обязаны разным языковым играм. Некоторые языковые игры фиктивны – в них слово не связано с действием. Другие – тривиальны и предлагают утопии самодостаточных знаковых комплексов, как то: «развитой социализм», «советский человек», «ускорение», «доступное жильё». Означаемая ими реальность фиктивна, поскольку так и остаётся образом без подобия – словом со своим якобы существующим объективным смыслом. На деле этому слову соответствует всё та же действительность, в которой «лес, да поле, да плат узорный до бровей». В то же время философия и искусство конструируют симулякры иного рода – символы, маркирующие начало и конец языковой игры. Здесь то и оказывается необходим оксюморон, вечный возврат в хаос, в молчание: пробив неба рдяную хмурь, летит «пьяный корабль», бурею тёмной, крылатой мчится «заблудившийся трамвай».

         В симулякре происходит становление безумием. Смысл безумия Офелии – непонятный смысл. Л. С. Выготский пишет:

         «Об её безумии можно сказать словами Лаэрта: “Набор слов почище иного смысла”. В нём есть глубочайший (музыкальный), хоть и неизречённый смысл, что-то молитвенное звучит в её скорби, напевах, цветах…

         Это удивительный рассказ: самая смерть её (полусамоубийство!) глубоко изумительна: полугибель, полусамоубийство – сук обломился, но она шла навстречу смерти, пела отрывки старых песен, плыла с цветами, венками и утонула. Магнитные нити вплелись в её венки и потянули  книзу, она пошла. Итак, до конца пьесы остаётся нерешённым вопрос: неизвестно – сама ли она искала смерти, или погибла помимо своей воли. Эта смерть на грани того и другого, когда то и другое сливается, когда нельзя различить, сама ли она утонула или не сама – последняя глубина непостижимости, последняя тайна воли и смерти» [Выготский, 1998, с. 440].

         Безумие и гибель Офелии – двойной оксюморон стилистики бытия, выводимого пером Шекспира из ничего, на чистом листе бумаги. В художественной речи повествование и бытие суть одно и то же: речь обнаруживает заговор молчания и сама уходит в заговоры, оксюмороны, невнятное бормотание. Безумие, непонятное само по себе, выражается потоком бессвязных, бессмысленных слов: «Hey no nonny, nonny, hey nonnyYou must sing, Down, a-down, an you call him a-down-a. O, how the wheel becomes it!». Следом за оксюмороном безумия – «последняя глубина непостижимости», оксюморон гибели-самоубийства. Оба они не получают осмысления, оба остаются тайной. Действия вышедшего из лингвистических головоломок Гамлета, стремительная месть и гибель, настигающая его в конце трагедии, восполняются молчанием – «последней разгадкой всех загадок и последним  осмыслением». Есть огромный соблазн назвать это осмысление послерефлексивным или даже надрефлексивным. Однако молчание – безосновная основа всего сущего – онтический оксюморон рефлексивно сказанного слова.

 

Примечания

1. Аверинцев С. С. Поэтика ранневизантийской литературы. – СПб.: Азбука-Классика, 2004. – 480 с.

2. Выготский Л. С. Трагедия о Гамлете, принце Датском У. Шекспира // Л. С. Выготский. Психология искусства. – Мн.: Современное Слово, 1998. – С. 302–474.

3. Лосев А. Ф. История античной эстетики. Ранняя классика. – М.: Ладомир, 1994. – 544 с.

4. Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров // Ю. М. Лотман. Семиосфера. – С.-Петербург: «Искусство–СПБ», 2004. – С. 150–390.

5. Олеша Ю. К. Человеческий материал // Ю. К. Олеша. Зависть. Три толстяка. Рассказы. – М.: Олимп; Издательство АСТ, 1999. – С. 254–259.

6. Розов М. А. Неклассическая наука и проблема объективности знания // Философия науки: Мат-лы для выполнения учеб. заданий по курсу «История и философия науки». Ч. 3. – Новосибирск: НГУ, 2004. – С. 41–54.

7. Уилер Дж. Квант и Вселенная // Астрофизика, кванты и теория относительности. – М.: Наука, 1982.

 

Аннотация

В статье рассматривается работа языковых средств, которые обеспечивают понимание риторических текстов, возникающих в результате последовательно проведённого рефлексивного действия и требующих для своего понимания аналогичных усилий. Как приём изменения основного значения, троп осуществляет семантический перенос от данного в тексте знака к знаку, который ещё только может подразумеваться при интерпретации первоисточника. На примере метонимии, синекдохи, иронии и оксюморона показаны возможности рефлексивного понимания целостного и нерасчленимого смысла текста.

 

Оleg Borisovich Solovyev

Novosibirsk State University of Economics and Management (NSUEM)

LANGUAGE MEANS FOR REFLEXIVE UNDERSTANDING

 

Abstract

The article regards the mechanisms of language means that provide the comprehension of rhetorical texts coming into existence with methodically organized process of reflexive acts and demanding for their comprehension the same kind of efforts. The trope as a mode to change main meaning semantically transfers a meaning from the sign given in the text to a sign that could have been arisen in the interpretation. The opportunities to understand integral and undivided sense of rhetorical text are revealed on the examples of metonymy, synecdoche, irony and oxymoron.

 

 

Сведения об авторе:

Олег Борисович Соловьёв

Кандидат философских наук, доцент.

Доцент кафедры философии Новосибирского государственного университета экономики и управления.

Адрес места работы: Ул. Каменская, 56, Новосибирск, 630091, Россия

Р.т. 383-224-27-38. obssib@mail.ru

Д.т. 383-217-37-68.