Соловьёв О. Б.

Новосибирский государственный университет экономики и управления

г. Новосибирск

 

 

Непонимание как феномен несогласия

в пространстве языковой игры

 

 

            История мышления начинается с постулирования рефлексивным «Я» самого себя. Хотя акт мысли совершается в пространстве понимания, мышление может быть не завершено – понимание смысла, на который оно нацелено, может «ускользнуть» от мыслящего. В то же время понимание, если оно состоялось, это целостный коммуникативный акт: событие, происшедшее в поле структурного напряжения между двумя коммуникативными системами текстов «Я – ОН» и «Я – Я». Наступление понимания обозначает, что текст, с которым оперировало мышление, превратился в отдельное «большое слово» с общим единым смыслом (значением) и субъект сообщил его самому себе или другому. Сообщение другому обуславливает включение в совместную с ним мыследеятельность; сообщение самому себе – преодоление глупости, или того, что думается само по себе, автоматически. С подобными глупостями мы имеем дело, когда естественный язык становится привычным настолько, что смыслы и значения слов стираются в обыденном словоупотреблении. Смысл, как и живое несущее его слово, существует только в понимании и нигде более.

            Язык поэтического или риторического произведения, напротив, сам по себе призван индуцировать мышление, вывести на ясный свет благоприобретённую глупость. В частности, философский язык, как не без иронии заметил М. К. Мамардашвили, «всегда условен и построен жёстко для того, чтобы вдолбить нам в голову хотя бы одну мысль или один оттенок мысли»[1]. Поэтический и риторический текст, а риторика свойственна любому эвристическому мышлению, как научному, так и художественному, реализует императив творческого становления – соотноситься с сознанием как с символом. Тем самым поэзия и риторика высвобождают пространство для непрестанного становления новых смыслов. В известной степени, в пространстве понимания нет множества «Я», вышедших из натуральной иллюзии языка. Сознание коммуникативно завершено: коммуницированное в самом себе, оно одно на все «иллюзорно» устроенные феноменальные «Я». Правильное вхождение в герменевтический круг возможно при выполнении отношения к мыслящему «Я» как феномену поля речи и языка, поля структурного напряжения между двумя коммуникативными системами текстов. Отношение к «Я» как феномену позволяет со-общаться с другими, тогда как субстанциальное или функциональное замыкание «Я» на самом себе ограничивает пространство понимания системой автокоммуникации.

            Вникнуть в самого себя, отвратить свой взор от всего окружающего и направить его внутрь себя – таково, по словам И. Фихте, первое требование, которое ставит философия своему ученику[2]. Для творческих личностей система автокоммуникации – башня из слоновой кости, в стенах которой у художника появляется возможность общаться с самим собой как с другим, персонифицироваться во множество героев. В то же время ограничение пространства понимания автокоммуникацией без творческого, рефлексивного осмысления действительности превращает культур-интентумы[3] в фетиш, растрачивает человека на самоедство, что, впрочем, не мешает ему устраивать пиры самодовольства. Таков скупой рыцарь в трагедиях А. С. Пушкина: «Мне всё послушно, я же – ничему; Я выше всех желаний; я спокоен; Я знаю мощь мою: с меня довольно Сего сознанья…». Очевидно, что подобная замкнутость в конечном итоге с тем же успехом затирает смысл слов, знаков, текстов, как и другая крайность – бегство от самого себя, активная коммуникация с другими, исключающая внутреннюю речь. Классическим литературным примером подобной житейской беспечности могут служить героини произведений А. П. Чехова: Ольга Ивановна Дымова («Попрыгунья»), в самозабвенной коммуникации с «великими людьми» понимающая тем легче, чем непонятнее они говорят, Татьяна Алексеевна («Юбилей»), жена председателя правления банка, говорящая без устали и буквально выплёскивающая всё, что на уме, и др.

            Правильное вхождение в герменевтический круг требует сложной техники удержания равновесия между двумя коммуникативными системами. Восполняя феноменальное «Я» путём сообщения смысла другому, поэзия и риторика возвращают человека к самому себе. Это происходит при движении по ленте Мёбиуса: происходит как при замещении своего «я» другим, когда взгляд на себя бросается как бы со стороны, а внутреннее в коммуникации с другим становится внешним, так и в том случае, когда «Я» ставит себя на место другого. Мышление диалогично, оно нуждается в собеседнике, но поскольку другой, или собеседник, присутствует в самом «Я», внешнее оказывается таким же условным, как и внутреннее, и «Я» вовлекается в коммуникацию с самим собой.

            Системы автокоммуникации и коммуникации с другим не только не существуют одна без другой, но и побуждают друг друга к действию, индуцируют мышление, порождают целую цепь мыслей. Их взаимное дополнение приводит к уникальной дискурсивной практике понимания, в которой всё, что понимается, неотделимо от переживаемого здесь и сейчас неповторимого момента истории нашей человеческой жизни. Как и любая система, понимание основывается на методе, из которого вырастает структура, все части которой связаны в контексте отношения «часть – целое». Однако можно лишь условно говорить о методе понимания – смыслы не объясняются, а переживаются. В системе понимании мы находим специфическое отношение элементов к целому: рефлексивное «Я» со всем миром его переживаний существует как взаимосвязь смыслов, существует только в отношении элементов к целому, когда элементы значимы для всего целого. Сопережитое, или смысл, дано в понимании: постигая смысл знака, мы переживаем в соответствии с его содержанием. Элиза Дулитл, главная героиня «Пигмалиона» Б. Шоу, не отличалась понятливостью (apprehension); Хиггинс предложил эксперимент: развить способности понимания (comprehension) путём обучения языку. Но язык сам по себе ещё не является гарантией понимания, и вместе с языком профессор начал прививать ей манеры поведения, стиль жизни. Не удивительно, что уличная торговка через какое-то время грамотно заговорила по-английски и научилась держаться, как светская дама: мы можем сказать, что профессор Хиггинс всего лишь реализовал процедуру дискурсивного подчинения. Гораздо удивительней, что такая же непонятливая, хотя и усвоившая светский тон девушки, постоянно бывающей в обществе, Клара Эйнсфорд Хилл нашла общий язык с Гербертом Уэллсом. Это ещё одно подтверждение целостной коммуникативной природы понимания, отвечающей на вопрос «Как мы понимаем?». Психические процессы, протекающие в сознании, разделены между, по крайней мере, двумя коммуникабельными существами. Кажущийся естественным с точки зрения ментальности мыслимого содержания вопрос «как я понимаю?» восполняется коллективным «МЫ» коммуникации. Таким образом, системно-ценностная сущность феномена понимания вводит его в контекст интерсубъективной проблематики нашего общего понимания, расширяющей культурные возможности индивида.

            Как целостный коммуникативный феномен, понимание в то же время обусловлено целостностью самого смысла, неделимого на составляющие и не распадающегося на части. Хорошо известно, что логическую операцию деления понятий нельзя путать с разбиением на части соответствующих им предметов. Для того чтобы быть сообщаемым, смысл должен быть выражен в своей собственной знаковой форме. Чем более сложен и многомерен смысл, тем более сложная и, как правило, симметричная, а в поэзии – силлабо-тоническая, обязательная релевантная, упорядоченность характеризует различные уровни текста. Поэзия и риторика производят эффект, названный Тыняновым «теснотой поэтического ряда»: текст, представляющий в естественном языке цепочку самостоятельных знаков, превращается в смысловое целое с распределённым по всему его объёму семантическим содержанием и выступает как единый знак – носитель смысла.

            В «Философских исследованиях» Л. Витгенштейна мы находим пример, когда на выкрик «Плита!» помощник приносит то, что строитель называет плитой. В данном случае слово-выражение «Плита!», рассуждает Л. Витгенштейн, всего лишь сокращённая форма предложения «Принеси мне плиту!». Иностранец, который не понимает языка, но не раз слышал приказ «Принеси мне плиту!», может подумать, что вся эта звуковая цепочка есть единое слово. Философ возражает самому себе: «Ты признаёшь, что сокращённое и несокращённое предложение имеют один и тот же смысл. – Так какой же смысл они имеют? Нет ли словесного выражения для этого смысла? – Но не состоит ли одинаковый смысл этих предложений в их одинаковом употреблении?»[4]. Конечно, ответим мы. Именно по этой причине мы можем определить понимание как феномен прагматически значимого проникновения в инвариантный смысл знаков и текстов. Сложность и многомерность смысла как раз и задаются структурой того текста, что выступает в понимании как единый знак, сообщающий содержание.

            Поиск одного-единственного слова, одной-единственной фразы для точного выражения смысла, поиск формы, в которую нужно отлить замысел произведения, заставляет автора опробовать многочисленные варианты самовыражения, изменять и перестраивать системы коммуникации для лучшего овладения тем, что хочет сказаться в тексте. Работа по осуществлению проектов объективации смысла, работа, по выражению Ю. К. Олеши, машины превращений, преобразующая жизненные впечатления в сознании художника в произведения искусства, «весьма чувствительна для всего организма»[5]. Машина превращений вовлекает художника и поэта в переписывание сотни раз уже написанного, редактирование изданного, вычёркивание сомнительного, когда автор, что называется, «звереет от помарок». Мысль непроизвольна, её нельзя помыслить по своему желанию. Так же и понимание: в известном смысле, его невозможно передать, если вас уже не понимают. Споры вокруг интерпретации текста, правильного или неправильного понимания идут уже внутри понимания, экзистенциально совпадающего с субъектом. Каждый раз художник видит мир как бы впервые и заново проделывает коммуникативный опыт[6]. В частности, у Ю. К. Олеши было триста вариантов первой страницы повести «Зависть», и ни одна из них так и не стала первой: выбор пал на страницу, которой он не собирался открывать произведение. Движения машины превращений, или машины понимания, извлекающей и преобразующей жизненный опыт, не обходятся даром. Они чреваты тяжёлой психологической нагрузкой на сознание, когда в изображении отрицательного героя, автор сам становится отрицательным и поднимает со дна души низменное и безобразное: «Нельзя описать третье лицо, не сделавшись хоть на минуту этим третьим лицом. В художнике живут все пороки и все доблести» (Ю. К. Олеша). При известных условиях, когда творчество новых форм опосредуется прохождением через хаос, работа машины понимания чревата опасностью полного или частичного самоуничтожения.

            Понимание – пространство языковой игры. Непонимание – это феномен несогласия, возникающий в коммуникативном пространстве языковой игры. Представляя язык, для которого верно описание, данное Августином в гл. 1.8. «Исповеди»[7], Л. Витгенштейн указывал, что язык должен служить делу установления понимания[8]. Между тем известно, что не всякая языковая игра приводит к пониманию. Хотя прагматика действия не отделима от семантического поля, цель игры в самой игре. Будучи целостностью, состоящей из языка и тех видов деятельности, с которыми он сплетён, языковая игра разворачивается между двумя коммуникативными системами. Суть её в том, что на место «Я» ставится другой: внутренний диалог выстраивается как диалог с другим, а сообщение другому возможно лишь при условии, если в другом мы стремимся увидеть самих себя. Система понимания, описанная Августином, конечно же, не охватывает всего того, что мы зовём языком. Несомненно, что понимаем мы не столько слова, будто бы наделённые смыслом, имеющие значение, сколько типы их употребления, закодированные в орудиях языка – образцах поведения, жизни и деятельности. Слово как отдельный элемент языка вне практического употребления ничего не значащий, не имеющий референции симулякр. По словам М. Фуко, «любое описание словаря на самом деле не что иное, как возвращение к полноте жизненного опыта»[9]. Представить себе язык, как точно сформулировал Витгенштейн, значит представить некоторую форму жизни. Описать интенцию понимания значит выявить типы употребления культур-интентума в социокультурной среде, обозначить социальные эстафеты применения понятия, определить инструментальное содержание дискурсивной практики. Смысловое пространство культур-интентума это «смысловая глыба»[10], границы которой образуются из множества индивидуальных употреблений. Именование само по себе не представляет ещё никакого хода в языковой игре – понимание смысла, интенционально доминирующего в культуре, обозначает умение пользоваться дискурсивно двуединой и в то же время неразложимо-единой работающей семиотической структурой, когда знаковая система языка придаёт ход процессам кодировки (раскодировки) текстов-сообщений как реальная действенная сила, некоторая форма жизни, существующая в коллективе носителей.

            Бессмыслица есть результат неправильного употребления слов и высказываний. Невозможно построить онтологию несуществующих объектов, однако необходимо знать пределы употребления понятий, постоянно расширяющиеся границы их научного образования. Дискурсивная практика – всегда не более чем игра, но это серьёзная игра в том смысле, что это игра с реальностью, находящейся за пределами языка. Её следует рассматривать как практику, навязываемую нами той реальности, которую мы признаём объективной, как насилие, совершаемое над вещами. В области своего предметного употребления слово, в известном смысле, творит реальность. Развитый механизм социальной памяти использует вербализованные образцы деятельности, активизируемые при помощи языка. М. А. Розов пишет: «мы имеем дело не просто с совокупностью предложений некоторого языка, не просто со связным текстом, а с текстом, включённым в состав опосредованной эстафеты»[11]. Заметим: знание строится и живёт в рамках, по крайней мере, двух взаимодействующих эстафетных структур. Одна из них – структура коммуникации, или речевой деятельности, поле структурного напряжения между двумя коммуникативными системами текстов «Я – Я» и «Я – ОН». Другая – эстафета практического употребления вербализованного описания. Для того чтобы слово имело смысл, произносящий или дающий его дополняет лингвистическую эстафету речевого применения сопряжённым с ней экстралингвистическим действием. Иначе слово оказывается пустым, как понятие «нынешний король Франции». В лекциях, прочитанных в Гарвардском университете в 1955 году, Дж. Остин сказал: «в любом случае необходимо, чтобы обстоятельства, в которых произносятся нужные слова, так или иначе соответствовали им, а во многих ситуациях необходимо также, чтобы сам говорящий или другие лица осуществляли к тому же некоторые другие физические или умственные действия или даже произносили ещё какие-нибудь слова»[12]. Сказанное Дж. Остином по отношению к перформативным высказываниям не теряет своего значения и по отношению к слову вообще. Нас интересует не истинность или ложность высказываний, но их осмысленное употребление, в котором объективируется общее понимание. Мы можем говорить об истинности или ложности высказывания (например, «На улице идёт дождь»), если и только если умеем использовать его одинаковым образом. Даже если на улице нет дождя, а наш собеседник настаивает на своём, это ещё не значит, что он лжёт: быть может, он имеет в виду совсем другое, а это значит, дело совсем не в том, что он лжёт, а в том, что мы не понимаем друг друга. Выставляемая нами оценка обусловлена нашей понятийной системой и имеет смысл и значение только для посвящённых в систему координат, в которой она применима. Не исключено, что наш собеседник может понимать, что мы называем его лжецом, но не знать, почему. Знание это умение обращаться определённым образом с понимаемым содержанием: использовать его в собственном мышлении, в диалоге с самим собой и быть готовым на практике убедить в этом других. Заявление о том, что «Я знаю, что на улице идёт дождь», означает сообщение, заключающее в себе обязательство: «Вы можете положиться на меня в этом, ссылаться на моё слово, если возьмёте зонт или наденете плащ». Лицо, высказывающее суждение, имеет определённое намерение, один из аспектов которого – сдержать обещание, отвечать за данное слово, следуя в своей деятельности законам природы.

            Как одновременное движение в плоскостях обозначающего (знаковой формы) и обозначаемого (смысла), языковое мышление неизменно и осмысленно дискурсивно. Это означает простую и очевидную вещь, тем не менее, не сводимую к формуле вида «масло масляное». Речь идёт о том, что накопленный жизненный опыт присутствует в нашем сознании не весь и сразу, а разворачивается как бы из ниоткуда при интенциональном обращении к нему. Место, где «хранятся» наши тайны, знания, представления и тому подобные принадлежащие только нам субъективные драгоценности, мы обыкновенно именуем памятью. Однако это не физическое и даже не метафизическое место. Мы настолько неизменно и осмысленно пользуемся памятью, что не замечаем дискурсивной природы всякого воспоминания и, как следствие, речевого, деятельностного воспроизводства понимания. Цепочка воспоминаний может быть логически-понятийной, выраженной в словах, образно-чувственной, представленной переживаниями, чувствами, эмоциями, может сочетать то и другое – это не суть важно. Важно, что семантическое содержание всегда будет оставаться общим знаменателем для образа и слова-понятия. Невозможно даже представить, что случилось бы с нами, если бы мы помнили всё и сразу. «Но, если бы мы помнили, если бы могли вспомнить в с ё, – рассуждает герой рассказа А. С. Грина, – какой рассудок выдержит безнаказанно целую жизнь в едином моменте, особенно воспоминания чувств?»[13]. К счастью, это не так, и воспоминания чувств «наваливаются» на рассудок не всем скопом. Тем значительнее жизненные минуты, когда чувства, что называется, нахлынули разом и… «зримо ей минуту стало незримое с давнишних пор» (В. А. Жуковский): тишина, которую мы можем слышать всегда внутри нас, сотрясается звуками жизни, разражается взрывом понимания.

            Описание смыслового взрыва, перехода через границу непереводимости Ю. М. Лотман приводит на примере стихотворения А. А. Блока «Художник», когда понять обозначает выразить внесловесное словами, вывести творческое напряжение за черту непредсказуемого взрыва, объективировать в языке. Дискурсивная практика была определена М. Фуко как «совокупность анонимных исторических правил, всегда определённых во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания»[14]. Но это только одна возможность творчества – в пределах уже заданного языка, когда дискурсивные практики перекрещиваются между собой, соседствуют друг с другом, игнорируют или исключают друг друга. Смысловой взрыв – это другая возможность, дискурсивная по своей природе, но между тем превращающая несовместимое в адекватное, непереводимое в переводимое. Как правило, она реализуется на уровне индивидуального сознания за счёт пересечения разных смысловых пространств, порождающих новый смысл – новаторскую метафору, первоначально оцениваемую как незаконную и даже оскорбляющую чувства носителей традиционного смысла.

            Семиотическое пространство может быть описано как многослойное пересечение различных текстов, вместе складывающихся в определенный пласт, со сложными внутренними соотношениями, разной степенью переводимости и пространствами непереводимости[15]. Обнимая мир социума и природы, семиотическое пространство претендует на то чтобы вместить весь человеческий мир. «Реальность», расположенная под этим пластом, организована разнообразными, а не одним-единственным языком: это могут быть как естественные, так и искусственные (машинные) языки, язык художественной литературы, театра, живописи, кино. Соотношения между ними, соотношения переводимого и непереводимого настолько сложны, что понимающему субъекту открываются как бы окна в семиотическом пласте – окна, распахнутые в объективную реальность, находящуюся за пределами языка. С ней «играет» мир семиозиса, динамическая природа которого, на наш взгляд, наиболее полно представлена понятием дискурсивной практики. «В некоторых случаях, – замечает герой А. С. Грина, – лицо и слова неразделимы»[16]. Дискурс может быть развёрнутым, богатым, всеохватным: приятно иметь дело с прекрасным ритором, человеком не только знающим, но и умеющим провести смелые параллели, восполнить текст до целой совокупности вмещающего его контекста. Дискурс может быть куцым, бедным, односторонним: тогда мы обращаем внимание на косноязычие, недостаток ума или короткую память.

            Филологами и философами культуры высказано мнение, что язык создаёт свой мир. Подобно тому, как в архитектуру византийского храма Св. Софии вошли колонны, извлечённые из античных руин Эфеса и Баальбека, а в христианские центоны – строки античных поэтов, идеи Платона и Аристотеля оформляют господствующую идеологию средневекового мира и вместе с христианством переживают смену империй и царств Нового времени. Внутри исторического целого эпох модерна и постмодерна они снова и снова обретают смысл, позволяющий говорить о философии как о двух тысячах лет вариаций на темы из Платона, о вечных объектах, общечеловеческих ценностях, неисторических сущностях и т. д. По мнению Х. Л. Борхеса, все люди делятся на последователей Платона и Аристотеля, хотя и не подозревают об этом. Со своей стороны, заметим, что все люди, конечно же, не могут иметь отношения к платонизму или аристотелизму в их современных формах. Однако дискурсивная практика такова, что мы можем приписать человеку то или иное значение – в данном случае, быть последователем Платона или Аристотеля, даже если он сам не подозревает об этом. Мы втягиваем его в то семиотическое пространство, какому принадлежим сами, и тем самым награждаем характеристиками, неведомыми и в действительности прежде не свойственными индивидуальности нашего собеседника, ведь носителем известной философии наш собеседник становится, что называется, у нас на глазах, в процессе живой коммуникации с нами. Для нас это тот самый случай, когда лицо и слова неразделимы: мы читаем собеседника как целостный текст, принадлежащий знакомой нам предметной области.

            Различные дискурсивные практики ведут к различному пониманию. Общеизвестная поговорка «В спорах рождается истина» популярно излагает семантические возможности языковой игры. Очевидно, что истина, то есть взаимопонимание, рождается далеко не во всех спорах, а если и рождается, то не только в них. И всё-таки именно при ведении дискуссий, в ходе научного обсуждения обнаруживается, как работает механизм понимания. Рассмотрим несколько мнений, высказанных в связи с «одной любопытной опечаткой» в «Феноменологии духа» Гегеля. Речь идёт об одном из фрагментов введения, который, по мнению переводчика В. И. Коротоких, в первоначальном (гегелевском) варианте текста «просто непонятен». В первом,  а также в осуществлённых под редакцией Й. Шульце втором и третьем изданиях «Феноменологии духа» читаем: «und wir begreifen nur das Formelle desselben oder sein reines Entstehen»[17]. В более поздних изданиях Г. Лассона в тексте появляется редакторская конъектура и вместо «wir begreifen nur» предлагается читать «wir nur begreifen»: «und wir nur begreifen das Formelle desselben oder sein reines Entstehen». Перенос наречия «nur» (только) меняет смысл фрагмента. Если первоначальный перевод выглядит как «и мы имеем понятие только о формальной стороне его или о чистом возникновении», то отредактированный фрагмент в переводе В. И. Коротких звучит следующим образом: «но только нам доступно понимание его формы или чистого возникновения». Переводчик мотивирует это тем, что, с его точки зрения, наречие «nur» следует поставить не перед глаголом «begreifen» (понимаем), а перед местоимением «wir» (мы). Он подчёркивает единственность субъекта, которому доступно понимание, как следствие того, что именно мы занимаем более «удобное» место в структуре предмета «Феноменологии».

            Возражения Н. В. Мотрошиловой основываются на том, что гегелевская «Феноменология», конечно же, имеет дело с человеческим («нашим») сознанием, но в данном фрагменте текста эта тема совсем не вводится, не разбирается и не имеется в виду: «её произвольное, надуманное включение в контекст фрагмента не только не помогает разъяснению сути проблемы, но запутывает дело»[18]. Оппонент не принимает «языковой игры» переводчика. Н. В. Мотрошилова таким образом организует дискурсивную практику, что, оставаясь в границах одного и того же контекста – сочинения Гегеля, защищает кардинально иной  смысл того, что хотело сказаться в процитированном фрагменте. Дело, с точки зрения Н. В. Мотрошиловой, видится в следующих оттенках проблемы, рассмотрение которых не случайно завершает у Гегеля введение в «Феноменологию духа»: «а) по сравнению с первыми, непосредственно опытными предметами сознания при повороте внимания к самому сознанию возникает вторая предметность; б) первая предметность – предметность в себе; вторая – бытие этого в себе для сознания – для-нас-бытие; в) возникновение второй предметности и её отличие от первой может совершаться за спиной сознания; г) но оно может стать предметом специального – именно феноменологического, добавим мы, интереса; это новое содержание, являющееся сознанию и имеющееся для него, феноменология может понять, уразуметь (begreifen) только (nur) в формальном аспекте, т. е. в чистом генезисе и nur, только, по моему убеждению, касается здесь лишь данного конкретного оттенка»[19]. Более того, данный конкретный смысловой оттенок цитаты знаменует собой, по мнению оппонента, смысл самой феноменологии и феноменологической установки. Именно такое понимание смысла данной цитаты «подходит для характеристики феноменологии и Гегеля, и Гуссерля, и других авторов»[20].

            Налицо две различные дискурсивные практики, осуществляемые переводчиком и его оппонентом. Они вызваны к жизни редакторской конъектурой, обусловленной имманентными семантическими возможностями языковой игры, в которую может быть «втянут» первоисточник. Н. В. Мотрошилова не допускает расширительного толкования смысла «просто непонятного» переводчику фрагмента введения. В действительности при такой практике смысл фрагмента ещё более усиливается. Происходит это не за счёт произвольной (или, во всяком случае, слабо оправданной) перестановки слов в первоисточнике, как это предлагает сделать В. И. Коротких, а путём сужения возможностей рационального истолкования оригинального текста, что, в свою очередь, как ни странно это может показаться на первый взгляд, приводит к расширению его контекста. Дискурсивная практика понимания проблемы оппонентом шире не потому, что так захотелось интерпретатору, ведь и переводчик пытается реконструировать смысл фрагмента в контексте всего произведения, а скорее в силу исторического развития феноменологии как философского учения. Случайно найденная поэтом на карманном ноже пылинка дальних стран заставляет его удивляться, закутывает мир в цветной туман… Оппонент в вышеприведённом отрывке из работы Гегеля видит краткое обозначение смысла самой феноменологии и феноменологической установки. Судить, кто из них прав – переводчик или оппонент, Й Шульце или Г. Лассон, и что вообще имел в виду Гегель, обозначает принять ту или иную дискурсивную практику истолкования мысли немецкого идеалиста.

 



[1] Мамардашвили М. К. Введение в философию // М. Мамардашвили. Философские чтения. – СПб.: Азбука-Классика, 2002. – С. 145.

[2] Не-берлинец Л. Фейербах, однако, не стал полагаться на эгоизм без возможности коммунизма: «Без эгоизма у тебя не будет ума, без коммунизма – сердца». Среди «Основных положений философии будущего» есть и такие: «Уединённость есть конечность и ограниченность, общественность есть свобода и бесконечность. Человек для себя является человеком [в обычном смысле]; человек в общении с человеком, единство Я и Ты есть Бог»; «Истинная диалектика не есть монолог одинокого мыслителя с самим собой, это диалог между Я и Ты». Цитируются § 60 и § 62 названного сочинения. См. также §§ 57–59, 61 и 63. Фейербах Л. Соч. В 2 т. – М.: Наука, 1995. – Т. I. – С. 143–144. 

[3] Культур-интентумы – смыслы, доминирующие в культуре, конструируемые и постигаемые из и на основе жизнедеятельности исторически развивающегося сообщества.

[4] См. §§ 19–20 «Философских исследований» Л. Витгенштейна.

[5] Мы используем фрагменты знаменитой речи Ю. К. Олеши на I Всесоюзном съезде советских писателей 22 августа 1934 г.

[6] В той же речи Ю. К. Олеша сказал: «Очень часто спрашивают художника: “Откуда вы знаете? Это вы сами выдумали?” Да, художник всё выдумывает сам. Конечно, нельзя ничего выдумать того, чего нет в природе. Но отношения у художника с природой такие, что она ему открывает некоторые свои тайны, она с ним более общительна, чем с другими». Курсив мой. – О. С.

[7] «Я схватывал памятью, когда взрослые называли какую-нибудь вещь и по этому слову оборачивались к ней; я видел это и запоминал: прозвучавшим словом называется именно эта вещь. Что взрослые хотели её назвать, это было видно по их жестам, по этому естественному языку всех народов, слагающемуся из выражения лица, подмигиванья, разных телодвижений и звуков, выражающих состояние души, которая просит, получает, отбрасывает, избегает. Я постепенно стал соображать, знаками чего являются слова, стоящие в разных предложениях на своём месте и мною часто слышимые, принудил свои уста справляться с этими знаками и стал ими выражать свои желания». Августин Аврелий. Исповедь. – М.: Республика, 1992. – С. 13.

[8] Витгенштейн Л. «Философские исследования». § 2. // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. 16. – М.: Прогресс, 1985. – С. 79–128.

[9] Фуко М. Археология знания. – Киев: Ника-Центр, 1996. – С. 49.

[10] Метафора Ю. М. Лотмана. См.: Лотман Ю. М. Культура и взрыв // Лотман Ю. М. Семиосфера. – СПб.: Искусство–СПБ, 2004. – С. 26.

[11] Розов М. А. Теория социальных эстафет и проблемы анализа знания // Теория социальных эстафет: история – идеи – перспективы. – Новосибирск: НГУ, 1997. – С. 41.

[12] Остин Дж. Л. Слово как действие // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. 17. – М.: Прогресс, 1986. – С. 28.

[13] Рассказ «Крысолов» цитируется по: Грин А. С. Собр. соч. В 6 т. – М.: Правда, 1965. – Т. 4. – С. 375.

[14] Фуко М. Археология знания. – С. 118.

[15] Лотман Ю. М. Культура и взрыв. – С. 30.

[16] Грин А. С. Крысолов. – С. 377.

[17] Цит. по: Коротких В. И. Об одной любопытной опечатке  в «Феноменологии духа» Гегеля // Историко-философский ежегодник. 2004. – М.: Наука, 2005. – С. 188.

[18] Мотрошилова Н. В. В ответ на реплику В. И. Коротких // Там же. С. 195.

[19] Там же.

[20] Там же.